Ознакомительная версия.
Из всего разнообразия символистской и модернистской критики мы выделили здесь по праву одного Мережковского. Он действительно был наиболее образованным, наиболее блестящим, наиболее смелым в смысле стиля. Среди остальных символистов, так или иначе воспринявших его линию или реагировавших на неё, выделялись, в плане влияния на литературу их критических выступлений, Александр Блок (1880–1921), Андрей Белый (1880–1934), Фёдор Сологуб (1863–1927). В. В. Розанов (1856–1919) был также весьма заметен в своей зачастую парадоксальной критике русской литературы. Среди поэтов следует также обязательно упомянуть, с одной стороны, в высшей степени суггестивные мысли о литературе И. Ф. Анненского (1855–1909), ас другой стороны, почти академические штудии основателя русского символизма В. Я. Брюсова.
У всех этих весьма различных и в высшей степени одаренных критиков и творцов литературы, принадлежавших к полярным оттенкам политического спектра (Мережковский — крайний радикал, сочувствовавший революционерам-социалистам, Розанов — консерватор и монархист, Анненский — умеренный конституционалист) и по-разному относившихся к религии (Мережковский — сторонник религиозной реформы и проповедник религии «третьего завета», Розанов — проповедник религии «пола» и, одновременно, любитель традиционно православных бытовых обычаев, Брюсов — иногда в высшей степени критичен по отношению к любой религии), наблюдается одна общая черта в том, что касается их отношения к литературе: все они считают литературу высшим выражением духовной жизни народа, а эту духовную жизнь — настоящим сущностным субстратом истории. В определённом смысле между символистскими критиками и критиками народническими, в частности, Н. К. Михайловским, нет различия в том, что и те, и другие одинаково относятся к русской литературе как к самому драгоценному достоянию русского народа. Различие в том, что и тот, и другой лагерь усматривают за литературой: народники видят за нею реальную фактическую борьбу российских революционеров против царского режима за свободу народа, «философские критики» и «критики-идеалисты» видят в литературе внешнее выражение глубоких духовных процессов, протекающих, если угодно, не в истории, а где-то поверх неё или под нею — в глубоких подспудных слоях духовной жизни. В этом смысле можно сказать, что вся символистская критика наследует традиции немецкой классической философии, рассматривавшей мир идей, мир духа как вполне самодостаточный, высший по отношению к другим домен бытия. Забегая вперёд, скажем, что такое сверхценное отношение к литературе сохранится и в будущем. Уже после Октябрьской революции традиции народнической и символистской критики, переосмысленные, в каком-то смысле экспроприированные, дадут феномен советской литературной критики социалистического реализма, которая столь же последовательно будет считать литературу чем-то необычайно важным, поистине сверхценным. Правда, здесь надо сделать всё же две оговорки. Одна относится к тому, что такое отношение не было, впрочем, непрерывным. В самом деле, сразу после революции и вплоть до примерно 1932 года в коммунистическом узусе преобладало мнение, что литература вторична по отношению к революционной практике — в том числе и в плане чисто ценностном. Другая оговорка относится к тому, что коммунистическая идеология, особенно после того же 1932 года, всё-таки постулировала некое наличное высшее бытие, которое литература должна познавать, отражать и проч., но это бытие — это, конечно, не духовное бытие, как оно полагалось в символистском мировоззрении, и не эмпирическое деяние революции, как считали коммунистические теоретики Пролеткульта или даже ЛЕФовцы, а некое высшее коммунистическое бытие, постоянно творимое коллективным разумом революционного класса, воплощаемым партией и её вождём, особенно И. В. Сталиным, а позже — его преемниками.
Но вернёмся к символистской критике. Она в своей совокупности сформировала весь комплекс проблем, которыми стало заниматься русское литературоведение, которое как дисциплина возникло либо чуть-чуть позже, чем эта критика, либо уже через несколько лет после её расцвета. Более того, даже академическая история литературы не избежала той «смены вех», которую произвела писательская литературоведческая и экзистенциальная критика начала XX века.
Приведу один пример такой «смены вех». Народническое литературоведение школы Пыпина, относясь к литературному процессу начала XX века, видело в нём как нечто важное и принципиальное смену социальных «площадок» литературы — после дворянской и разночинской литературы XIX века появляются настоящие писатели «из народа», такие как Максим Горький, а вслед за ним А. Серафимович, поэт А. Скиталец и т. п. Следуя этой линии, марксистские критики послереволюционной поры (П. С. Коган, В. М. Фриче), при всей их нелюбви к народничеству, продолжают выделять в литературном процессе таких «классовых самородков», вроде того же А. Серафимовича, Ф. Гладкова и др. Далее, однако, стрелка литературного компаса сдвигается в сторону каких-то более внутрипоэтических ценностей, и это при всей важности принципа идейности. Эти внутрипоэтические ценности являлись тем скрытым драгоценным ядром, которое пытались найти в литературе, в поэзии творцы, принадлежавшие к символистскому направлению.
В сущности, однако, всё усилие символистской критики было направлено но то, чтобы найти подлинную, скрытую духовную пружину развития русского духовного мира — развития, то есть, как и критики народнического толка, они пытались через созерцание внутрипоэтических ценностей понять, куда же движется русская история, в чём её смысл. Русская литература начала восприниматься уже не как зеркало социально-экономических процессов, а как двигатель духовной эволюции. Эта эволюция могла писателями одного направления восприниматься как параллельная процессу социально-экономического развития, а другими — как подлинное настоящее глубинное развитие, независимое от поверхностного социального процесса или даже противопоставленное ему. К писателям-критикам, склонявшимся к социальной трактовке духовного (и духовной — социального!), можно причислить Александра Блока и Василия Розанова, а к тем, кто предпочитал видеть в духовном аспекте литературы — доминанту и автономное начало, — уже упомянутого здесь Дмитрия Мережковского, Андрея Белого, Фёдора Сологуба, Вячеслава Иванова и, конечно, Иннокентия Анненского. К этой же линии примкнёт поэт Николай Гумилёв.
Наверное, наш краткий обзор символистской критики следует начать с того, кто был «символистом» менее других, с Иннокентия Анненского, который, с одной стороны, был ближе к символистам во французском понимании этого слова, чем к русским поэтам этого направления с их подчёркнутой тягой к философичности и религии, а с другой стороны, принадлежал к постсимволистам. Начать с него надо, поскольку его жизнь оборвалась задолго до Октябрьской революции 1917 года, которая внесла сильнейшие коррективы в духовные и мировоззренческие судьбы всех русских поэтов и писателей. У Анненского существенно то, что его критическая деятельность оказалась свободной от этого социального давления, ему не надо было per force откликаться на катастрофу революции, как, например, Блоку, Розанову или Мережковскому.
Соответственно, его критические труды повёрнуты к исключительно внутрилитературной проблематике. У Анненского мы находим, по сути дела, туже сверхценностную оценку русской литературы — и вообще всей литературы, как и у А. Н. Пыпина или Д. Н. Овсянико-Куликовского, но её направление полностью противоположно. Если критики-народники видят в русской литературе лишь социальный рупор, то И. Ф. Анненский видит в ней единственно достойное, единственно по-настоящему онтологическое поле существования. По Анненскому, всё должно быть ориентировано вперёд, в будущее, а из всей жизни одна лишь литература обладает этим свойством. Эта проективность литературы связана, по Анненскому, с её символизмом, а символизм выражается в том, что литература всегда указывает на нечто помимо себя. Это всегда нечто в мире душевных переживаний, потрясений. Анненский не хочет, чтобы эти душевные и духовные моменты сводились к психологии. Они суть кристаллы чувств, дистиллированные традицией человеческого бытия в истории и природе. Одно из таких сильных чувств, которое Анненский чувствует в природе и которое он чутко улавливает в произведениях русской литературы, — это страх смерти. Вот что он пишет по этому поводу в статье о рассказе Ф. М. Достоевского «Господин Прохарчин»:
«Страх смерти — любимый мотив современной поэзии: деревья шумят — и поэту слышится напоминание о смерти; поезд подходит, этот поезд раздавит Анну Каренину; сели в винт играть, а смерть уже тут как тут; она в тайне вот этих четырёх карт, и, может быть, сегодня же один из партнёров так и не узнает, что в прикупке был туз червей»[7].
Ознакомительная версия.