Ермолинский на роль автора цитированного донесения никак не годится. Сергей Александрович женат был, но Марика Артемьевна явно не была с Булгаковым в столь близких отношениях, чтобы говорить ему: тебе, мол, повезло, что в пьесе не разглядели политический смысл (в действительности-то разглядели, оттого-то и решили убрать «Мольера» из репертуара). Зато в связи с данным эпизодом является слишком много неоспоримых улик именно против Калужского. Как мы только что убедились, 9 марта 1936 года, в день публикации статьи в «Правде», Калужский с женой были у Булгаковых как раз в тот момент, когда руководство МХАТа предлагало драматургу оправдываться письмом в инстанции, и сами говорили о необходимости такого письма. А Ольга Сергеевна Бокшанская, жена Калужского, вполне могла обратиться к Булгакову с подобной репликой. Как мы уже убедились из писем Булгакова, она явно подозревала нехороший политический подтекст и в «Мастере и Маргарите».
Сам Калужский однажды как будто даже намекал на свою связь с органами. 24 августа 1934 года Е.С.Булгакова отметила в дневнике:
«Вечером был Женя Калужский, рассказывал про свою летнюю поездку. Приехал во Владикавказ, остановился в гостинице. Дико утомленный, уснул. Ночью пришли в номер четыре человека, устроили обыск, потом повели его в ГПУ. Там часа два расспрашивали обо всем… Потом извинились: Ошибка. Приняли за другого». На Калужского как на осведомителя указывает и следующее более раннее обзорное донесение от 23 мая 1935 года, принадлежащее, очевидно, тому же агенту, что информировал о событиях, связанных со снятием «Мольера»: «БУЛГАКОВ М. болен каким-то нервным расстройством. Он говорит, что не может даже ходить один по улицам и его провожают даже в театр, днем». Далее приводится дословная оценка драматургом руководителей МХАТа: «Работать в Художественном театре сейчас невозможно. Меня угнетает атмосфера, которую напустили эти два старика СТАНИСЛАВСКИЙ и ДАНЧЕНКО. Они уже юродствуют от старости и презирают все, чему не 200 лет. Если бы я работал в молодом театре, меня бы подтаскивали, вынимали из скорлупы, заставили бы состязаться с молодежью, а здесь все затхло, почетно и далеко от жизни. Если бы я поборол мысль, что меня преследуют, я ушел бы в другой театр, где наверное бы помолодел».
В дневнике Е.С.Булгаковой именно такой разговор записан 20 марта 1935 года, и как раз с Е.В.Калужским:
«Вчера у нас были Оля с Калужским. М.А. рассказывал нам, как все это (репетиции „Мольера“. — Б.С.) происходит в Леонтьевском. Семнадцатый век старик (Станиславский. — Б.С.) называет „средним веком“, его же — „восемнадцатым“. Пересыпает свои речи длинными анекдотами и отступлениями… доказывает, что люди со шпагами не могут появиться на сцене, то есть нападает на все то, на чем пьеса держится. Портя какое-нибудь место, уговаривает М.А. „полюбить эти искажения“».
В пользу того, что именно Калужский был осведомителем НКВД в Художественном театре, говорит и следующий примечательный факт. В опубликованных в 1998 году обзорных донесениях неизвестного сексота о МХАТе в 1935–1936 годах ни разу не упомянут Калужский, фигура в номенклатуре театра далеко не последняя. Очевидно, агент никак не мог писать о самом себе.
Михаил Афанасьевич так и не узнал, что вместе с Еленой Сергеевной в его дом вошел сексот ОГПУ (потом НКВД), которого они так до конца своей жизни и не разоблачили, хотя все время подозревали в стукачестве многих своих друзей и знакомых. Так, Елена Сергеевна грешила на молодого актера МХАТа Григория Григорьевича Конского. Однако тот в то время не был женат и на роль автора доноса о «Мольере» никак не подходил.
9 апреля 1935 года Елена Сергеевна записала о Конском: «Гриша сказал, что он непременно придет отправлять нас на посольский вечер (имеется в виду бал у американского посла в Москве, послуживший прообразом Великого бала у Воланда. — Б.С.), хочет видеть, как все это будет. Очень заинтересован, почему пригласили». Этот вопрос жене Булгакова уже показался подозрительным. 17 мая 1935 года она отмечает: «Обедал Конский. Расстроился, что не позвали на рожденье». А не позвали, очевидно, именно потому, что подозревали в наушничестве.
24 сентября 1935 года Е.С.Булгакова отметила, что ночью Михаил Афанасьевич по просьбе Конского «прочел три первые главы романа. На Гришу произвело впечатление совершенно необыкновенное, и я думаю, что он не притворяется. Я плакала». По этой записи и некоторым другим чувствуется, что Елена Сергеевна симпатизировала Конскому и в ее душе симпатия к нему боролась с подозрениями.
Дальше — больше. 15 ноября 1937 года Елена Сергеевна фиксирует: «Позвонил Конский — соскучился, можно прийти? Пришел, но вел себя странно. Когда М.А. пошел к телефону, Гриша, войдя в кабинет, подошел к бюро, вынул альбом оттуда, стал рассматривать, подробно осмотрел бюро, даже пытался заглянуть в конверт с карточками, лежащий на бюро. Форменный Битков (так звали полицейского агента в булгаковской пьесе о Пушкине. — Б.С.). Говорил, что с Калужским жизнь в общей квартире у них не налаживается».
10 марта 1939 года Елена Сергеевна столь же откровенно обвиняет Григория Григорьевича в сексотстве, но, разумеется, не в лицо, а только в дневнике: «Тут же приехал и Гриша Конский (после телефонного звонка). Просьба почитать роман. Миша говорит — я вам лучше картину из „Дон Кихота“ прочту. Прочитал, тот слушал, хвалил, но ясно было, что не „Дон Кихот“ его интересовал. И, уходя, опять начал выпрашивать роман хоть на одну ночь. Миша не дал».
19 апреля 1939 года Елена Сергеевна развивала ту же тему: «Поужинали хорошо, весело. Сидели долго. Но Гриша! Битков форменный!»
8 мая она подтверждает свою мысль: «Вечером позвонил и пришел Гриша, принес два ананаса почему-то. Ведь вот обида — человек умный, остроумный, понимающий — а битковщина все портит! Умолял Мишу прочитать хоть немного из романа, обижался, что его не звали на чтение. Миша прочитал „Казнь“. Тогда стал просить, чтобы разрешили прийти к нам — на несколько часов — прочитать весь роман. Миша ответил — когда перепечатаю. Просится, чтобы взяли его вместе жить летом. Разговоры: что у вас в жизни и сейчас нового? Как относитесь к Фадееву? Что будете делать с романом?»
Тут все дело в психологической установке. Стоит только внушить себе и окружающим, что такой-то — стукач, как сразу же все его действия становятся подозрительными. Рассматривает альбом с фотографиями — ну, не иначе как с целью найти там каких-то «врагов народа». Просит прочесть ему главы «Мастера и Маргариты» — наверняка затем, чтобы выяснить, нет ли там какой крамолы. Хотя все то же самое будет делать и искренний поклонник творчества великого драматурга и писателя, каким, как кажется, и был Конский, который трепетно интересовался всем, связанным с его жизнью и творчеством, в том числе и фотографиями. И уж конечно, его, как и других булгаковских гостей, гораздо больше привлекал «Мастер и Маргарита», а не булгаковский «Дон Кихот».
Надо сказать, что Булгаков, хотя и не догадывался о подлинной роли Калужского, Ольгу Сергеевну всегда недолюбливал. А ведь именно она перепечатывала под диктовку его «закатный» роман. Это хорошо видно из булгаковских писем Елене Сергеевне. Так, 2 июня 1938 года он писал ей о Бокшанской:
«Начнем о романе. Почти 1/3, как писал в открытке, перепечатано. Нужно отдать справедливость Ольге, она работает хорошо. Мы пишем по многу часов подряд, и в голове тихий стон утомления, но это утомление правильное, не мучительное. Итак, все, казалось бы, хорошо, и вдруг из кулисы на сцену выходит один из злых гениев… Со свойственной тебе проницательностью ты немедленно воскликнешь: Немирович! И ты совершенно права. Это именно он. Дело в том, что, как я говорил и знал, все рассказы сестренки о том, как ему худо, как врачи скрывают… и прочее такое же — чушь собачья и самые пошлые враки карлсбадско-мариенбадского порядка. Он здоров, как гоголевский каретник, и в Барвихе изнывает от праздности, теребя Ольгу всякой ерундой. Окончательно расстроившись в Барвихе, где нет ни Астории, ни актрис и актеров и прочего, начал угрожать своим явлением в Москву 7-го. И сестренка уже заявила победоносно, что теперь начнутся сбои в работе. Этого мало: к этому добавила, пылая от счастья, что, может быть, он „увлечет ее 15-го в Ленинград“. Хорошо бы было, если б Воланд залетел в Барвиху! Увы, это бывает только в романе. Остановка переписки — гроб! Я потеряю связи, нить правки, всю слаженность. Переписку нужно закончить во что бы то ни стало. У меня уже лихорадочно работает голова над вопросом, где взять переписчицу. И взять ее, конечно, и негде и невозможно. Роман нужно окончить! Теперь! Теперь!
Со всей настойчивостью прошу тебя ни одного слова не писать о переписке и о сбое. Иначе — она окончательно отравит мне жизнь грубостями, „червем — яблоком“, вопросом о том, не думаю ли я, что „я — один“, воплями „Владимир Иванович!!“, „Пых… пых“ и другими штуками из ее арсенала, который тебе хорошо известен. А я уже за эти дни насытился. Итак, если ты не хочешь, чтобы она села верхом на мою душу, ни одного слова о переписке. Сейчас мне нужна эта душа полностью для романа. В особенно восторженном настроении находясь, называет Немировича „этот старый циник“, заливаясь счастливым смешком».