На фронтире любили самые разнообразные мистификации и розыгрыши. Когда невинные, а когда и озорные, насмешливые. Твен их тоже любил и не раз превращал свои рассказы в типичные мистификации.
Вот он пишет рассказ «Венера Капитолийская» — о живущем в Риме нищем художнике-американце, который влюбился в дочь богатого бакалейщика. Тщетно добивается он руки своей избранницы. Бакалейщик искусством никогда не интересовался и требует солидных доказательств деловитости претендента, для начала — по меньшей мере пятидесяти тысяч капитала. Положение отчаянное. Но, конечно, не безвыходное.
У героя, по счастью, есть приятель, которому практической сметки не занимать. Несколькими ударами молотка искалечив статую Америки — предмет гордости художника, хоть папаша и обозвал его работу мраморным пугалом, — этот смекалистый Джон Смит зароет обломки в землю, чтобы спустя полгода «случайно» их извлечь и заставить целую толпу дипломированных знатоков восторгаться новооткрытым созданием художественного гения греков. А папаша тут же воспылает страстью к скульптуре и лично проводит ошалевших от удачи молодоженов в свадебное путешествие.
О Джоне Смите нам не сообщается ничего, и дело происходит вдали от американских берегов. Но не может быть сомнений в том, что мы познакомились еще с одним сыном фронтира. Потому что вся проделка вполне достойна типичных для фронтира розыгрышей. А такого рода житейская сообразительность могла быть свойственна только человеку, с младых ногтей усвоившему, что надо полагаться на собственную голову да забыть про робость, и тогда любые трудности разрешатся в мгновение ока.
Рассказы начинающего Твена прямо-таки пропитаны жизнерадостной и в общем-то здоровой атмосферой почти незаселенных просторов на Дальнем Западе страны. Мир, раскрывающийся перед нами в этих юморесках, молод, он словно бы создается непосредственно у нас на глазах. Быт, отношения, мораль — все еще не установилось, только налаживается. Об утонченности, о совершенстве не приходится говорить, но зато все подчинено требованиям жизни, а не вымученным условностям. Действительность скрывает в себе бездну тайн и надежд. Она привлекает и завораживает. В ней нет места ни для какой косности и оцепенелости. В ней привольно чувствует себя простая, твердо верящая в близкое счастье душа.
И Твен улыбается. Его пьянит этот привольный мир, его еще не могут всерьез омрачить ни вспышки варварской жестокости, ни повальное невежество и бескультурье, ни всеобщая погоня за наживой — вещи, для фронтира столь же характерные, как и естественность тамошних нравов или бурная энергия обитающих там людей. Все тревоги пока кажутся недолговечными, все катастрофы еще не выглядят непоправимыми, и никакие неудачи до поры не способны поколебать уверенности в благополучном завершении любых испытаний и жизненных штормов.
Таким он входит в литературу, этот щедро одаренный и до беспечности радостный писатель, чей талант светится в каждой строке, в каждой пустяковой комической зарисовке. Для многих он таким навеки и останется, хотя время очень серьезно переменит его взгляды, поубавив лукавства и озорства, окрасив твеновский юмор в новые тона, которые уж никак не назвать лучезарными. Но как бы круто ни ломались впоследствии его убеждения, он всегда с бесконечной благодарностью будет вспоминать Неваду, «серебряную лихорадку», редакцию «Энтерпрайз», прииски, старателей с их суевериями и странноватыми привычками, стенные костры, продуваемые всеми ветрами гостиницы, выжженные зноем белесые дороги в прерии — время, когда он был молод и по-настоящему счастлив.
«Знаменитую скачущую лягушку из Калавераса» Твен напечатал в 1865 году, незадолго до того, как завершилась Гражданская война. На Западе — в Неваде и Калифорнии — о войне узнавали только из газет; новые штаты участия в ней не приняли, хотя и тут были свои сторонники северян и приверженцы южан. Последних к концу войны почти не осталось, и Твен теперь тоже всей душой сочувствовал делу отмены рабства и восстановления американского союза. Впрочем, политика не составляла для него главного интереса. Его помыслами завладела литература. Его увлекла пестрая и причудливая повседневность Сан-Франциско, где на каждом шагу обнаруживались россыпи захватывающих сюжетов и тем.
По первому впечатлению Калифорния казалась райским уголком. Ослепительная зелень, диковинные тропические цветы, реки, сверкающие под жгучим солнцем, пустующие пляжи, вытянувшиеся на десятки километров, — все зачаровывало усталого переселенца, долгие месяцы пробивавшегося к Тихому океану через безлюдные пустыни и труднопроходимые горные цепи. Калифорния встречала своих новых обитателей шелестом апельсиновых и лимонных рощ, пьянящим ароматом плодородной земли, густым акцентом, окрасившим речь ее старожилов.
На побережье смешались чуть не все народы мира. Еще недавно это была территория Мексики, и по-испански многие говорили лучше, чем по-английски. Развалины старинного форта напоминали о том, что когда-то здесь развевался русский флаг. По окраинам городов теснились перенаселенные китайские кварталы: строили сразу несколько железных дорог и из поднебесья империи вывозили самую дешевую на свете рабочую силу.
Сан-Франциско был разбросан по холмам и производил впечатление полного хаоса. Оставшиеся от испанских грандов роскошные особняки соседствовали с безликими кирпичными постройками, в которых располагались бесчисленные конторы, банки, правления, акционерные общества, страховые компании, торговые фирмы. На центральных улицах днем и ночью бурлила деятельная жизнь, а рядом ютились невзрачные деревянные домишки и незаметно начинались предместья, карабкавшиеся вверх по песчаным склонам. Бегала конка, франты хвастались друг перед другом туалетами, полученными от лучшего парижского портного, и брезгливо обходили устроившихся прямо на тротуаре нищих или перемазанных сажей чернорабочих-китайцев. Кабаки и игорные дома не закрывались никогда, как на дрожжах росли здания театров и цирков, вокзалов и доков, складов и пакгаузов, в порту толпились шхуны, баркасы, катера, прижавшиеся к борту больших океанских пароходов.
Калифорнийцы с почтением относились к тем, кого называли людьми сорок девятого года. Тот год был для Калифорнии особенный — под Сакраменто нашли золото и население утроилось в считанные месяцы. Когда Твен приехал в Сан-Франциско, золотой ажиотаж давно стал только воспоминанием, но его остывшие следы еще попадались повсюду. Стоило прогуляться по окрестностям калифорнийской столицы, и глаз непременно останавливался на свалке мусора, догнивающих досках, обвалившейся, заросшей травой шахте — памятнике канувшему в вечность палаточному или фанерному городу, где не так давно каждый клочок земли продавали за бешеную цену и везучие старатели зарабатывали до тысячи долларов в день, тут же обменивая их на жалкие радости, какие мог предоставить фронтир.
Теперь золота почти не осталось, а текучее, беспокойное старательское племя рассеялось по ближним и дальним уголкам Америки. Кто-то сложил голову в уличной потасовке, кто-то, не выдержав напряжения, состарился и одряхлел в тридцать лет. Но многие ветераны сорок девятого так и осели в Калифорнии, сделавшись незаметными служащими или десятниками на стройках, а все-таки сохранив в душе тот огонь романтики и надежды, который ярко полыхал на изрезанной карьерами и штоками калифорнийской земле лет пятнадцать назад. Бум прошел, но еще не до конца улеглось вызванное им возбуждение, и везде в Сан-Франциско чувствовалась атмосфера повышенной активности, захватывающей самые разные сферы жизни.
Местная журналистика процветала — газет было множество, и все они шли хорошо. Несколько твеновских фельетонов и юморесок из «Энтерпрайз» было перепечатано в Сан-Франциско. Его имя знали, и работу он достал без труда, причем в лучшей из здешних газет, в «Колл».
Утром он отправлялся в полицейский суд за материалом. В каждом номере «Колл» шла хроника, которую Твен целиком заполнял заметками из суда. Однажды он увидел, как группа ирландцев забрасывает камнями рабочих китайской прачечной, которые несли тяжелую корзину с бельем. Полисмен равнодушно наблюдал за этой сценкой и не думал вмешиваться. Раньше все прачечные были ирландские, но китайцы стирали дешевле и лучше. Отбивая клиентов, они озлобляли своих разорявшихся соперников по ремеслу.
Вернувшись домой, Твен описал увиденное в проникнутой негодованием статье, но, к своему удивлению, не обнаружил ее ни в очередном, ни в следующих номерах «Колл». Пришлось объясняться с издателем. И тот заявил, что не потерпит в своей газете никаких глупостей. Ирландцы — белые, а значит, в стычке с желтыми они заранее правы. Если Твен с этим не согласен, ему лучше поискать себе другое место.