«Теперь он философ природы, неторопливый мудрец, всматривающийся в травинку, певец неизменно возрождающегося мира, прозрачной осени, ноябрьской тишины и вечной памяти о прошлом».
И тут с Аннинским трудно не согласиться. Да, у Жигулина удивительная «память», да, он большой мастер детали, я бы даже сказал, имея в виду современную лирику, непревзойденный мастер детали. Но все–таки не это обстоятельство делает Жигулина, говоря словами Аннинского, мудрецом. Мудрец не только вспоминает и напоминает, он еще выражает свое отношение к миру, к тем вечным вопросам, которые всегда питали и питают истинную поэзию. И «специфика авторской интонации» все–таки не в «легком касании к теме». Пожалуй, Аннинскому удалось уловить здесь главное, когда он писал: «В природе все повторяется и возобновляется, но в душе–то ничто повториться не может! Вот где секрет. Потому и ищет Жигулин постоянное, вечное и прочное в природе, что ощущает непрочность, однократность, единственность судьбы дичвоети.
В природе все мерно и циклично возобновляется «до следующих весен, до следующих зим», здесь словно нет времени, текущего куда–то, а есть только круговорот, в котором понятие и ощущение времени теряют смысл. И опять: Жигулин задает вопрос устами невозмутимой природы, отвечает же устами личности…
Потому–то и прикован так Жигулин к мерным и вневременным циклам природы, что сам он острее всего ощущает именно то время, какое должна ощущать личность, однократное, невозвратимое, от единственного начала к единственному концу, то самое человеческое время, в котором угадывается уже не безличный цикл, но путь личности».
Интересные мысли по поводу мира «жигулинской» осени высказал поэт Николай Старшинов. «Этого я и сам не могу объяснить, — писал он, — почему–то осенью у меня обостряется не только чувство природы, но и чувство Родины — оно становится щемящим, пронзительным, как сам осенний пейзаж. Может быть, это происходит потому… что осень — пора подведения итогов, она заставляет задуматься о самом главном, о самом святом в твоей жизни. А этому не мешают ни утомляющая летняя жара, ни весенняя разболтанность, ни зимняя ледяная скованность. Вот в такие «чудные мгновенья» чаще всего и приходят, как они пришли к Жигулину, самые сокровенные мысли и чувства, а с ними и самые проникновенные, пронзительные слова, навеянные осенью, — о дружбе, о природе, о любви и в первую очередь о безграничной любви к Родине».
В начале своей статьи «Концепция или схема?..» я высказал тревогу по поводу строительства всякого ^ рода «концепций». Я понимаю преимущества «крупноблочной» критики: можно не читать стихов, можно не изучать творчество поэтов, а заглянул, скажем, в какую–нибудь «концептуальную» статью и развивай вы–сказанные в ней мысли в нужном тебе направлении, нисколько не заботясь о знании самого предмета, о котором идет речь. Я, например, уверен, доведись Е. Ермиловой составить сборник стихов Анатолия Жигулина, и она составила бы прекрасный сборник. И то был бы Жигулин, настоящий Жигулин, пусть несколько и урезанный. Е. Ермилова говорила со знанием дела, с ней можно было соглашаться или не соглашаться — в любом случае возникал разговор о творчестве Анатолия Жигулина.
Но вот автор книги «Луч слова», Василий Ильин, где–то прочитал о новой «концепции» «тихой лирики» и, не обременяя себя чтением стихов Жигулина, оживил свое произведение вот таким пассажем: «В последнее время все большее внимание критики привлекает поэзия Анатолия Жигулина. Поэт действительно талантливый. Однако не слишком ли однообразен «настрой души» его лирического героя? Вот он «элегизирует» на тему бытия — его вечности и новизны:
Все в этом мире ново, все здесь вечно.
Восходит солнце,
Словно жизнь моя,
Чтобы опять светло и быстротечно
Сгореть над вечным ходом бытия.
И краткий миг судьбы моей тревожной
И нов и вечен в этой чуткой мгле,
Как нов и вечен
Смятый подорожник
На влажной и суглинистой земле.
Вот и весь сокрытый смысл бытия…»
Во–первых, по–моему, Жигулин вовсе не покушался на то, чтобы в одном стихотворении раскрыть «весь сокрытый смысл бытия». Такого исчерпывающего стихотворения мы не найдем даже, простите, у Пушкина. Если когда–нибудь такое стихотворение будет все–таки написано, то, вероятно, в дальнейшем отпадет нужда в поэзии. Во–вторых, по–моему, в этом стихотворении Жигулина не так уж мало и сказано о «сокрытом смысле бытия».
«Мы, оказывается, — не без иронии продолжает В. Ильин, — пришли в этот из миров, чтобы «светло и быстротечно сгореть над вечным ходом бытия». Побуждаемые естественной потребностью человека созидать, мы стремились было «строить и месть в сплошной лихорадке буден…»
Не знаю, чем обернулись эти стремления автора книги «Луч слова» на деле, а вот что касается «элегизирующего» Жигулина, то он, Жигулин, в буквальном смысле строил и мел «в сплошной лихорадке буден». Чего, например, стоит хотя бы одно из названий жигулинских поэтических сборников — «Рельсы»! И слово это употреблено было не в метафорическом смысле, не в смысле романтических «путей–дорог», а в самом прямом, прозаическом. Впрочем, у В. Ильина, конечно, есть моральное право призывать Жигулина «строить и месть», если он может положительно ответить на те вопросы, которые ставил Жигулин в стихотворении, давшем название всему сборнику:
Вы когда–нибудь знали такую работу?
До соленого пота,
До боли в костях!
Вы лежнёвые трассы вели по болотам?
Вы хоть были когда–нибудь в этих местах?
Приходилось ли бревна
Грузить с эстакады вам,
Засыпать на снегу,
Выбиваясь из сил?..
Я не циркулем тонким маршруты прокладывал.
Я таежную топь сапогами месил!
«Ради обновления шел (человек. — А. Л.) «на жизнь, на труд, на праздник и на смерть». И что же? Жизнь каждого из нас обернется лопухом, произросшим на могиле?»
Тут я должен несколько огорчить В. Ильина. Действительно, жизнь каждого из нас в конце концов обернется если и не лопухом, то могилой обязательно. Во всяком случае, пока этого еще никому избежать не удавалось. А поучать автора, например, таких строк:
Сосны пылят ледяною крупкой.
Мерзлые шпалы к земле приросли.
Сталь от мороза становится хрупкой —
С хрустом ломаются костыли.
Когда с платформы их выгружали,
На солнце сверкали они, остры.
Чтоб не ломались,
Мы их нагревали —
Совковой лопатой бросали в костры.
Долго они на углях калились.
Огонь над ними плясал и пел.
Потом рукавицы от них дымились,
На черных гранях снежок шипел.
Выдохнув белое облачко пара,
Иван Бутырин, мой старший друг,
Вбивал костыли с одного удара.
Только тайга отзывалась:
«У-ух!..»
Составы тяжелые с грохотом мчались,
Рельсы гнулись,
Шпалы качались,
Искры гасли в снежной пыли.
Но крепко держались и не сдавались
Сквозь пламя прошедшие костыли…
«строить и месть» и рассказывать ему о «лихорадке буден», по–моему, как–то не совсем уместно. Между прочим, это стихотворение тоже называется не очень элегически — «Костыли».
«Рельсы», «Костыли», «Обвал», «Хлеб», «Ночная смена», «Кострожоги», «Работа» и т. д. и т. д.
Что верно, то верно, Жигулин в своих стихах никого не призывает «строить и месть», он, если речь идет о работе, предпочитает рассказывать о той, которую проделывал когда–то сам.
Из штольни вышли в пыльных робах,
На свет взглянув из–под руки.
И замелькали на сугробах
Густые черные плевки…
Вероятно, вполне достаточно одной этой начальной строфы, чтобы догадаться, что предшествовало этому эпизоду.
«В других стихах, — продолжает свое заключительное обвинение В. Ильин, — А. Жигулин рассказывает о своей трепетной любви:
О, родина! В неярком блеске
Я взором трепетным ловлю
Твои проселки, перелески —
Все, что без памяти люблю…
Что же поэт так трепетно, «без памяти» любит? Оказывается, он любит «без памяти»
И шорох рощи белоствольной,
И синий дым в дали пустой.
И ржавый крест над колокольней,
И низкий холмик со звездой…
И это все. В этом — в белоствольной роще, в ржавом кресте и кладбищенском холмике — главные проявления родины для Анатолия Жигулина».