Сызмальства Ливи пичкали нравоучительными библейскими историями, приучали к хорошим манерам и прививали такие представления, у которых не было ничего общего с реальной жизнью. Она совершенно искренне считала, что, если человек выпил лишнюю рюмку или выкурил сигару, вместо того чтобы прочитать еще одну молитву, он уже обречен гореть в адском пламени. Уже став ее мужем, Твен самым внимательным образом просматривал каждую книгу, которой она интересовалась, и вырывал шаловливые страницы из «Дон Кихота», из «Гулливера».
Что поделать, он был влюблен и подчинялся ее капризам безропотно. Кому-то из друзей он сказал: «Да я готов всю жизнь пить кофе без сахара или разгуливать в башмаках на босу ногу, если она найдет, что носки неприличны».
Джарвис Лэнгдон поначалу отнесся к юмористу, вознамерившемуся стать его зятем, без восторга. Это был по-своему неплохой человек; до войны он помогал аболиционистам, считая, что рабство постыдно в христианской стране, и даже устроил у себя одну из станций «подземной железной дороги» для беглых невольников. Однако мыслил он все-таки как делец, и Сэмюэл Клеменс был для него человек чужого круга, плебей, полунищий щелкопер. Потребовался длительный испытательный срок, прежде чем это мнение переменилось.
Свадьба была довольно скромной, зато в качестве подарка тесть преподнес великолепный, заботливо обставленный особняк на одной из тихих улиц пропахшего фабричным дымом города Буффало.
Но вскоре над этим уютным гнездышком собрались тучи и безмятежный покой сменился тревогами и печалями. Слег и в тяжких муках отошел в иной мир отец Ливи, первенец Клеменсов родился слабеньким и ненадолго пережил деда.
Вскоре после свадьбы молодые перебрались в Хартфорд, который давно облюбовали для себя самые богатые люди Америки и ее самые почитаемые литераторы, философы, ученые. Здесь Твену было не по себе. Он не привык к подобному обществу. А общество сочло его мужланом, по ошибке затесавшимся в круг избранных.
Постоянно он ловил на себе язвительные взгляды, наталкивался на прикрытую вежливостью неприязнь и с наслаждением погружался в воспоминания о былых временах привольной жизни. Он написал книгу о Неваде и Калифорнии — «Налегке». Он написал цикл очерков о лоцманах и о реке — «Старые времена на Миссисипи».
И пришла пора взяться за повесть, которая принесет ему верную любовь подростков всех континентов и времен. В повести, увидевшей свет в 1876 году, речь шла опять о том, что Твен когда-то пережил сам у себя в Ганнибале, мальчишкой.
Это были «Приключения Тома Сойера».
Твену казалось, что он пишет для взрослых. Друзья, прослушав первые главы повести, принялись его убеждать, что эта книга — для мальчиков и девочек. Теперь такие споры кажутся нелепыми. «Тома Сойера» уже второй век с наслаждением читают и взрослые, и дети. Но в то время надо было с полной ясностью определить, кто будущий читатель произведения: одно дело, если взрослый человек, и совсем другое, если школьник. Для школьников требовалось писать поучительно и ни в коем случае не допуская никаких сцен или даже словечек, которые могли бы показаться хоть чуточку вольными, угрожающими высокой морали. Из-за любого пустяка мог разразиться целый скандал в обществе. Приходилось следить буквально за каждой репликой героев — не дай бог, они выразятся именно так, как и выражались обыкновенные ребята, очень мало похожие на собственные изображения в книгах.
Когда Гек Финн рассказывает, почему он сбежал от вдовы Дуглас, решившей положить конец беспутной жизни маленького бродяги, он, среди прочего, жалуется, что его совсем извели слуги, с утра пораньше набрасывающиеся на него с щетками да гребешками: «Уж чешут меня и причесывают до чертиков». Твен написал эту строчку и задумался: сказать иначе Гек просто не мог, но допустимо ли помянуть чертиков в книжке, которую прочтут благовоспитанные ученики воскресных школ? Ливи, с карандашом в руках просматривавшая каждую его рукопись, чтобы вычеркнуть все «неприличное», пощадила это место, и даже ее тетушка, падавшая в обморок от упоминания нечистой силы, ничего не заметила. А все-таки «чертиков» в книжке не осталось; подчиняясь тогдашним понятиям, Твен заставил Гека сказать по-другому: «Потом тебе зверски царапают голову гребнем».
Вроде бы мелочь, но говорит эта мелочь о многом. Давным-давно забыты романы и повести, составлявшие круг чтения сверстников Тома Сойера, да и детей самого Марка Твена. Одолеть такие романы сегодня можно разве что в виде тяжкого наказания. Они безжизненны от начала и до конца. В них нет ни одного яркого слова, ни единой мысли, мало-мальски отличающейся от тоскливых наставлений проповедника или набожного школьного учителя. Повествуют они о маленькой Еве и о крошке Ролло, таких ангельски кротких, таких слезливых и чувствительных, что, кажется, сбежишь хоть на край света, лишь бы избавиться от такой компании. Трудно представить себе существо более скудоумное и ничтожное, чем другой образцовый герой этих романов, пай-мальчик, которого прославлял прозаик Горацио Олджер. Он чуть не с колыбели приучил себя из всего на свете извлекать выгоду, поступать разумно и осторожно, ни в чем не перечить старшим да откладывать в копилку цент за центом, чтобы затем вложить деньги в прибыльное дело и уже годам к двадцати сознавать себя богатым человеком, надежно обеспечившим свою жизнь.
Есть в таких книжках и «плохой» персонаж, бездельник, предпочитающий слоняться по улицам, вместо того чтобы отправиться к молитве, и водящий дружбу не с Ролло, а со всякими оборванцами да богохульниками. Ну, этот уж обязательно вырастет негодяем, и еще хорошо, если не убийцей своих же родителей. Вот красноречивый пример, куда заводит непочтение к взрослым и равнодушие к заповедям, о которых не устает напоминать с амвона пастырь душ!
Художник чувствует любую фальшь сразу же, она режет ему ухо, колет глаз. А все эти примерные мальчики и девочки были фальшивы изначально. Они были подделкой под истинных героев, как подделкой под вьющиеся волосы был парик мистера Доббинса, скрывавший от однокашников Тома Сойера раннюю лысину этого незадачливого педагога. Помните, во время экзамена, когда удостовериться в успехах своих детей собрались самые достойные граждане городка, из чердачного люка прямо над головой учителя появилась привязанная за веревку кошка, подцепила парик и была немедленно вознесена обратно на чердак. Открылась сияющая плешь, которую проказливый сынишка местного живописца предварительно покрыл золотой краской. Открылась подлинность там, где так долго господствовала мнимость.
В каком-то смысле повесть о Томе Сойере точно так же обнажила мнимую добродетель всех этих ходульных персонажей тогдашней литературы для детей, показав, что на деле они могут называться героями ничуть не больше, чем могли бы именоваться пышными локонами патлы мистера Доббинса, сделанные из конского хвоста.
Твен много раз говорил, что ему не нравится «литература», потому что в ней слишком много приглаженности, а значит, лжи. «Литература» — это вроде воды, заключенной в канал, где она движется плавно и дремотно, покачиваясь среди прямых, взятых в гранит берегов. Но ведь «настоящий рассказ должен течь, как течет ручей среди холмов и кудрявых рощ». Если на пути ручья встанет валун или русло перегородит поваленное бревно, поток свернет в сторону, закипит, пробивая себе дорогу через каменные выступы и галечные мели, и путь воды не прервется, каким бы прихотливым и извилистым он ни оказался. А «главное — пройти свой путь; как пройти — не важно, важно пройти до конца».
Первые критики Твена утверждали, что он совсем не умеет писать, «не знает простейших правил повествовательного искусства». Трудно их осуждать за этот наивный и категоричный приговор. Они судили по тем меркам, к которым привыкли. Твен покончил с подобными понятиями о литературе решительно и бесповоротно. Он изгнал из своих книг всяческие условности и жеманнее сюсюканье, персонажей-херувимчиков и законченных маленьких злодеев, надрывные страсти, нарядные словечки и нравоучения, выписанные аршинными буквами, чтобы никто не ошибся насчет их смысла. Всей этой рухляди износившихся «романтических» шаблонов он противопоставил живое чувство, точность каждой детали, способность понять и воплотить переживания подростка, каким тот был не в книжках, а в действительности, и свободное движение рассказа, не признающего никакой заранее вычисленной композиции, которая с механической обязательностью должна подвести к выводам, высокополезным для благочестивых и нравственных юных умов.
Он верил памяти детства.
Он оглядывался не на литературные правила, а на то, что испытал и сохранил в душе сам.
Так родилась книга об этом удивительном мальчике — Томе Сойере из крохотного городка на Миссисипи, прозывавшегося, ни много ни мало, Санкт-Петербургом.