Ознакомительная версия.
Что касается взглядов этой радикальной группы, то их последующая судьба пройдёт под знаком определённой эволюции и адаптации к меняющимся социально-культурным условиям. Что-то сохранится и сыграет свою судьбоносную роль в истории советской литературы, а что-то будет довольно рано отвергнуто. Кстати говоря, именно эта крайняя группировка критиков являлась тем структурным локусом в пространстве литературы и критики, в котором реализовалось качество «идейности» предреволюционной критики, о котором мы упоминали выше. Напомню, что идейность выражалась в готовности и желании видеть в литературе поле для реализации идей общественного плана, связанных с освобождением, эмансипацией порабощённых, бесправных слоёв народа. У идейности можно выделить два важных компонента: один — смысловой, связанный с конкретным содержанием пропагандируемых идей, а второй — эмоциональный, направленный, как правило, против общественных структур и классов, отождествляемых с угнетением народа.
В критической публицистике «напостовцев» и их окружения момент содержания был связан с навязчивым предпочтением классового, а именно пролетарского момента в культуре и литературе. Как раз этот момент подвергся наибольшей модификации в позднейших направлениях партийной литературной критики. Модификация эта началась, прежде всего, с отмены принципа пролетарского происхождения, как решающего в оценке и отборе самих писателей и критиков. Конечно, таковое происхождение с годами стало неким позитивным моментом в общей оценке писателя, о котором уже заранее было решено (в партийно-писательских структурах), что он и его творчество заслуживают поддержки, однако, вовсе не решающим и не единственным таким моментом. Так или иначе, в сталинской «эстетике» фактор пролетарского происхождения писателя должен был быть тесно увязан со всеми другими позитивными, с точки зрения власти, факторами его творчества и функционирования и никоим образом не мог выступать в качестве доминанты. В тех случаях, когда пролетарское происхождение оказывалось в дисгармонии с содержанием творчества или с поведением автора, его обликом, как это имело место, например, в истории Александра Авдеенко, образцового рабочего-ударника, ставшего писателем в тридцатые годы, происходило дезавуирование этого «мнимого авторитета», и он терял покровительство партии.
Что же касается эмоционального компонента «идейности», то здесь наследие «напостовцев» было у них экспроприировано и превращено в необходимый компонент партийной литературной критики. Она была обязана поддерживать атмосферу ненависти к любым отклонениям от линии и была выдержана в тоне напряжённой инвективности или, как тогда говорилось, нетерпимости к проявлениям чуждых нравов и идей. Правда, и здесь, в отличие от реальных «напостовцев», уровень нетерпимости всегда регулировался в духе текущих указаний партии. Перегибать палку в этом плане тоже было опасно.
Говоря об этой радикальной линии литературной критики, мы вступили в область такого существования литературы, которая, быть может, косвенно бросает свет и на некоторые особенности теории литературной эволюции формальной школы. Мы помним, что эта школа пыталась объяснить такую эволюцию внутрилитературными причинами. Однако рассмотрение литературной эволюции в широком историческом контексте привело нас к выводу о том, что, в основном, с точки зрения самой литературы, её эволюция была почти незаметной и крайне медленной. Почему же, начиная с определённого исторического рубежа, формалисты должны были обратить внимание именно на динамику литературной эволюции, на ее «убыстрение»? Мне кажется, что это было вызвано теми переменами, которые произошли в культурной и литературной жизни страны в ходе революции и связанными с этим процессами в самой литературной критике.
Речь идёт о насильственном «обновлении» состава литературы. Впрочем, первые признаки какого-то изменения литературной динамики можно было усмотреть ещё задолго до революции. И здесь, опять же, роль катализатора играла литературная критика. На первый план выходит её фундаментальная роль как инструмента установления, поддержания и смены литературного канона посредством регулирования литературного престижа и статуса. Но к динамике литературного престижа и статуса в советское время добавился новый доминантный момент: литературная критика занялась выяснением политической благонадёжности или неблагонадёжности писателей и создаваемых ими произведений. До революции критика устанавливала критерии и ранжиры оценки литературы и литераторов, пользуясь целым набором самых разнообразных оценочных признаков, куда входили такие, как соотносимость с местной и/или международной традицией, читательская популярность в разных культурных сферах, совпадение авторской самооценки, критических отзывов и писательской оценки, зависимость творчества от таких оценок, установка на открытость или герметизм, авторская ориентация на «близкое» или «далёкое» признание, ориентация на автометаописание произведения и т. д. и т. п. После революции все эти критерии сохранились, они не исчезли, но так или иначе модифицировались и, в зависимости от ориентации критика, вступили в равный или неравный «брак» с критерием политической оценки.
И до революции, как мы видели, академические учёные-литературоведы выступали в роли критиков, после революции сложилась ситуация, при которой такие учёные, с одной стороны, вынуждены были от этой роли отказаться, если она была слишком противоположна их академическим принципам, а с другой стороны, сама академическая деятельность ставилась под угрозу, если учёные не выступали время от времени с критическими выступлениями благонамеренного, в смысле новой власти, плана. Наконец, с течением времени, после определённого периода сожительства научной и критической деятельности, наступило окончательное разделение этих занятий где-то во второй половине тридцатых годов, когда вычленилась ниша чисто академических занятий, и учёные, её занявшие, уже могли не отвлекаться на актуальную литературную критику.
Поскольку нас интересуют судьбы литературной науки, попробуем вкратце проследить, какое взаимное влияние оказали друг на друга критика и академическая наука в двадцатые годы и позднее. Влияние это было действительно взаимным, и наиболее интересные и глубокие последствия оно имело именно в двадцатые годы в практике формальной школы и в том влиянии, которое она оказала, в свою очередь, на критику.
Вмешательство революции и гражданской войны в литературную жизнь привело, как мы уже заметили, к значительной смене состава последней. Многие лишь недавно значительные и влиятельные творцы и критики либо ушли из жизни (как А. Блок и, скоро в Париже, выдающийся критик Ю. Айхенвальд, а также С. Венгеров и В. Розанов, если упомянуть лишь крупнейших), либо эмигрировали (Д. Мережковский, 3. Гиппиус, А. Куприн, А. Амфитеатров и многие, многие другие). В литературную жизнь вошли десятки новых молодых имён, сразу ставших известными и влиятельными, или, во всяком случае, более известными и гораздо более влиятельными, чем прежде, — по причине исчезновения прежнего контекста. Среди них Борис Пастернак и Владимир Маяковский, Исаак Бабель, Борис Пильняк и Евгений Замятин и многие, многие другие. Почти моментально прежние начинающие стали корифеями. Соперничество между литературными группами и направлениями, начавшееся ещё в начале двадцатого века и усилившееся с появлением чётко оформленных групп авангарда с их особыми платформами и манифестами, после революции окрасилось оттенками политической борьбы.
Как мы помним, с момента своего возникновения формальная школа заняла полемическую позицию, направленную против прежнего академического литературоведения историко-эволюционного плана. Формалисты декларировали необходимость включения актуальной авангардной литературы в лице футуризма в общую линию литературного развития. Всё это динамизировало ситуацию в литературной науке. К тому же сами футуристы, среди которых были люди, близкие к формалистам, как Осип Брик, муж Лили Брик, многолетней возлюбленной Маяковского, выступали с весьма активными теоретическими и политическими заявлениями и манифестами. Они выступали за превращение литературной науки в практический инструмент литературного творчества («работы», или «производства», как они говорили) и, параллельно, за слияние жизненной прагматики с литературным делом (как в плане творчества, так и в плане исследования). Соответственно, многие выступления формалистов в начале двадцатых годов носили характер актуальной критики текущей литературы.
Эти критические выступления представляли литературу как поле борьбы, состязания и соревнования между литературными направлениями, литературными тенденциями и, уже в плане чистой поэтики, между литературными жанрами, конструкциями и приёмами. Подобная же картина характеризовала, с точки зрения формалистов, и прошлое литературы. Литературное настоящее, так же, как и литературное прошлое представлялось как непрерывное столкновение, почти броуновское движение, этих обезличенных, лишённых телесности и объёмности абстрактных литературных «элементов» их «конструкций». Как мы уже указывали выше, согласно формалистам, более «новые» конструкции побеждают, вытесняют более старые. Соответственно, в литературе есть постоянная борьба между писателями, представляющими первую тенденцию («архаисты») и теми, кто представляет вторую («новаторы»). Это противопоставление может совпадать с возрастным или социальным делением на «старших» и «младших», а может и не совпадать. Иногда среди более молодых литераторов (особенно поэтов, ср. русские поэты философского направления, пришедшие после Пушкина) наступает мода на более архаичную, консервативную поэтику. Эти наблюдения и выводы были собраны в статьях видного историка литературы и писателя Ю. Н. Тынянова, изданных в 1927 году в его книге «Архаисты и новаторы». Картина литературной истории, составляемая из разнообразных метких наблюдений, приведённых в этой книге, стала поистине хрестоматийной: литературное развитие идёт не по прямой («от отцов к сыновьям»), а либо с пропуском поколения («от дедов к внукам»), либо по косой («от дяди к племяннику»). Сюда же относятся и классические наблюдения Тынянова о канонизации младшей линии, уже упомянутые выше.
Ознакомительная версия.