Развитие действия в прозе Е. Носова никогда не перерастает в событие, открытый конфликт — все повести и рассказы, за исключением «Потравы», держатся исключительно на характерах, на драматическом противостоянии характеров. При этом сами герои зачастую не осознают конфликтности сложившихся ситуаций. До самого конца остаются внешне ровными отношения между Федором Андреевичем Толкуновым и Фомичом, больше того — в финале Федор Андреевич обещает заглянуть на именины к Фомичу («Не имей десять рублей»).
Вполне «душевно» расстаются туристы с Савоней, который «стоя долго машет теплоходу картузом» («И уплывают пароходы, и остаются берега»); трудно заподозрить в отсутствии добрых сыновних чувств ставшего сентиментальным от выпитого вина Васюкеева («Домой, за матерью»), «Домой, понимаешь, еду. Мать у меня там… Вроде тебя… Помоложе, конечно, а тоже старенькая. Одна живет… Вот хочу забрать ее к себе… Живу — во! От души, понимаешь? Ну, а она в деревне… Чугунки-горшки всякие… Зачем, когда у меня полный ажур…» — объясняет положение Васюкеев случайной попутчице-старушке, объездившей по сынам да дочкам всю Россию, а теперь возвращающейся домой — не нужна уже им.
Драматизм в прозе Е. Носова реализуется не в открытом действии или поступке, а в психологическом состоянии героя или в восприятии и оценке жизненной коллизии самим автором. Скрытое, внутреннее, подспудное драматическое начало дает о себе знать в общем потоке повествования то ненавязчивым строем всего письма, то неназойливой, но емкой деталью, то едва заметным поворотом в речи героев.
В повести «Шумит луговая овсяница» весь видимый мир — Десна, лес, луга, люди — праздничен: играет свежестью и чистотой красок, напоен ароматами цветов и трав, высветлен солнцем, радугой, бликами молний, омыт спорым летним дождем, озвучен раскатами грома, щебетом и пением птиц, перезвоном отбиваемых кос. Полная гармония природы, труда и человека; косцы, травы, птицы — все полнится добром и красотою, и личные семейные драмы Чепурина и Анфисы притупляются, отступают перед таинством и волшебством ночи, обезболиваются горьковатой поздней и зрелой любовью. Только перед рассветом Анфиса ощутит себя вдовой, когда произнесет трудные слова «пора нам» и увидит среди скошенной травы одиноко торчащую былку морковника.
Произведения, подобные повести «Шумит луговая овсяница», пересказать нельзя — фабула здесь растворена в настроении, письмо совсем лишено волевых сюжетных усилий, и лишь по отдельным акцентам общего поэтического звучания прозы можно догадываться и судить о движении и изменении в характерах героев.
Кажется, наибольшей внутренней сосредоточенности удалось Е. Носову достигнуть в известном рассказе «Шопен, соната номер два», который наряду с «Красным вином победы» стал выдающимся произведением советской новеллистики об Отечественной войне. Все внешнее и материальное здесь как бы переплавлено в чистый дух, в цельное — без примесей — золото высокой поэзии и музыки. Буйство красок, столь свойственное сочинениям писателя, в этом рассказе приглушено печальным и рассеянным осенним светом до серого, блеклого, темного и черно-глянцевого тонов; противостояние и внешняя пестрота характеров — внутренним согласием и гармонией; воспоминания главного героя, его товарищей-фронтовиков о войне, затем вдов в ночной бревенчатой избе, начавшись радостью и шуткой, закончились молчанием; звуки гимна на открытии обелиска погибшим воинам сменились сонатой Шопена, вначале мелодию вел оркестр, потом серебряное соло кларнета, звучавшего «…все тише и умиротвореннее. Печаль… истаивала, иссякала и… истончилась совсем, завершившись… легким вздохом и обратись в тишину…».
Е. Носов задел в читателе самые подспудные чувства, связанные с войной, чувства, которые крайне редко посещают ныне человека, и необходимо какое-то тихое и светлое потрясение души, чтобы эти забытые чувства явились к жизни.
Художник непосредственного и искреннего самовыражения, здорового, народного, реалистического интеллекта, никогда не переходящего в заумь и грубый натурализм, Е. Носов с первых же фраз овладевает настроением читателя, пробуждая в нем остроту зрения и слуха, обоняния, осязания и вкуса, склоняя его к поэтическому воображению, к умению по части представить целое: по сказанному слову — характер, по детали — судьбу. Отсюда предельный лаконизм письма — очень короткая повесть и совсем небольшой рассказ, в которых, верно, и словам тесно, и чувствам и мыслям просторно — мудрость пословицы и поговорки, притчи и сказки, народного искусства.
В одном из рассказов Е. Носова художнику долго не удается написать портрет председателя колхоза Зотова. Все схвачено вроде бы точно — и глаза, и нос, и подбородок, а Зотова нет: смотрит с полотна какое-то надменное лицо непонятных занятий — чиновник не чиновник, генерал не генерал. Так и не добившись желаемого, художник оставил лицо и стал живописать руки. «Я увлекся, описывая эти терпеливые и добрые руки, и видел, как от их появления на холсте постепенно оживало и как-то добрело суровое зотовское лицо, как эти руки делали Зотова — Зотовым» («Портрет»). Постигнуть по «малому изображению» большую действительность и дать почувствовать это читателю — один из существенных принципов в творческой работе Е. Носова.
Повесть «Домой, за матерью» заканчивается немногословным описанием орловского вокзала: пустой зал, бабы, моющие полы, Васюкеев в дверях — он оглядит помещение и направится к выходу искать такси на Кроны. Какая мать у Васюкеева и что за судьба ожидает ее у сына с невесткой — самое важное, то, ради чего и написано произведение, останется за пределами повествования. И мы, добравшись в чтении до последнего абзаца, неожиданно для себя, в полном согласии с автором, обнаруживаем: действительно, продолжать повесть дальше — значит повторяться. В самом деле, разве одиссея по сынам-дочерям случайной попутчицы-старушки Васюкеева не намекает нам на будущую судьбу его матери?
Чтобы стало ясно, что драматическая история попутчицы повторится с матерью Васюкеева, писатель использует будто бы незначительную, лаконичную, но очень емкую деталь. Когда Васюкеев вваливается в полупустое купе и, обвыкаясь, осматривается, то замечает на нижней полке маленькую старушку — глаза его, не останавливаясь на лице, скользят по ее одежде, и в полутьме он отчетливо видит черные валенки с подшитой побелевшей дратвой подошвой, а на подошве — прилипшую блестящую фольгу от эскимо. И в конце повести, когда будет он ствять в дверях орловского вокзала, — перед тем как пойти на остановку такси — снова напоследок увидит он не лицо старушки, а ее валенки, выставленные вперед: «блескучая фольга от эскимо всё ещё держалась на подошве» одного из них. Нечто неотделимое от основательности, жизненного уюта и тепла — валенки и прилипшая к подошве пустая фольга, — вот деталь, которая соединила Васюкеева и драму старушки и подсказала будущую судьбу матери Васюкеева.
Повесть «И уплывают пароходы, и остаются берега» при беглом чтении может показаться несколько расплывчатой по замыслу и не совсем ясной по авторской позиции в споре ее героев о культуре и истории России. Писатель и в самом деле прямо не вмешивается в разговоры между Несветским и Надцатым, разве что снизит до глупости авторитетность их интеллектуальных доводов восклицаниями: «Возьми хотя бы храм святого Марка в Венеции. Или Петра и Павла в Риме». Савойя вроде тоже не порука писателю в решении задачи: слишком уж он кроток, уступчив и подобострастен… Впрочем, все это лежит на поверхности и сразу же бросается в глаза читателю. Произведение же это с особинкой, себе на уме — авторская точка зрения, пусть скрытая, высказанная не прямо, окольными путями, проведена здесь четко.
Едва спор достигает апогея, Гойя Надцатый, разобиженный, уходит. «Несветский засовывает руки в брючные карманы и возбужденно, с победным чувством петуха, только что расклевавшего голову своему хилому противнику, прохаживается вдоль стола». В нем вызревают доводы, подводящие итог длительному и запальчивому разговору о культуре и истории России, и он наконец решается, рассчитывая на убийственную силу удара: «Все эти иконки, лапти, Иваны Калиты, протопопы Аввакумы…» Голос полнится мощью, напряжение растет, в воздухе носится наслаждение полной победой, и вдруг Шурочка кричит Несветскому: «У тебя в волосах паук!.. Несветский, смешавшись, отряхивает волосы, ломая свой аккуратно расчесанный пробор… оглядывает пиджак и щелчком сшибает что-то с обшлага.
— Так вот… Надо смотреть не назад, а вперед. Если хочешь знать, атомный реактор — вот мой Рублев!.. Тут мы действительно можем кое-кому утереть нос и оставить после себя настоящие памятники!»
Конечно, «убить паука — сорок грехов долой», но приведенная пословица — одно из немногих недобрых суждений о пауке. Больше восхищения его мужеством и сметкой: «Один семерых полонил», «А кто ткет без станка и рук?» И совсем уж кстати народные сказочки про мизгиря, в которых тот предстает в образе удалого доброго молодца, народного защитника: «В нынешние времена проявилась нова ромода (суета. — В. В.): комары, мухи летали, в кринках молоко болтали. Мизгирь на то осердился, на спину ложился; наставил мережки на все пути-дорожки».