Ганька, Ганя — это Андрей Самсонов, друг детства Юры Трифонова. Автор дневника не догадывался, что настырные нападки Ганьки и его подростковая агрессия были своеобразной защитной реакцией. Отец Гани рано умер, а четверо братьев отца и их жёны были репрессированы, причём все мужчины и жена одного из них были расстреляны в том самом 1938 году. Когда начнётся война, пойдут воевать и Ганька, и Славка. Воевавший танкистом Андрей Самсонов закончит войну в Маньчжурии, останется жив и станет одним из ведущих архитекторов Москвы, а вот Славка погибнет.
В начале октября 1939 года, когда в Европе уже шла Вторая мировая война, жизнь будущего писателя сделала новый крутой поворот. Закончилось детство. Татьяна Александровна Словатинская была выселена из Дома правительства и вместе с внуками Юрием и Татьяной Трифоновыми, приёмным сыном Андреем, невесткой А. В. Васильевой (женой П. А. Лурье) и её дочкой Екатериной переселена в две комнаты трёхкомнатной коммунальной квартиры на Большой Калужской улице — тогдашней окраине Москвы. Не самый худший вариант, если учесть бытовые реалии той эпохи. Бабушка заклинала внуков: не появляться во дворе, где прошло детство, не встречаться с прежними друзьями, просто исчезнуть из их жизни и не напоминать о своём существовании. Она резонно опасалась за будущее внуков, полагая, что ретивые чекисты, которыми был напичкан их бывший дом, легко сошьют очередное «дело», обвинив свободно разгуливающих рядом с Кремлём детей «врагов народа» в подготовке террористического акта против товарища Сталина. «…Бабушка наша была смелым человеком. Она не боялась за себя ни в юности, занимаясь подпольной работой, ни позже. <…> Не боялась долгих вечерних прогулок по лесу, не боялась грозы и лихих людей. Но жила она в постоянном страхе…»[14] — вспоминала Татьяна Валентиновна Трифонова, сестра писателя. Пройдёт много лет. В Доме на набережной откроют музей, его посетит Татьяна Валентиновна и заметит: «В Доме мы с братом прожили самые счастливые и самые несчастные годы детства»[15].
«Вначале работал чернорабочим…»
Можно лишь гадать, как сложилась бы дальнейшая судьба Юрия Трифонова, если бы не началась война. Разделил бы сын «врага народа» судьбу тысяч себе подобных, кто после достижения совершеннолетия оказался в лагере (многое зависело от местных обстоятельств, от своекорыстных соседей, писавших доносы «комнаты ради», и т. п.), или же остался на свободе? На этот вопрос нет ответа. Великая Отечественная война, как это ни покажется кощунственным, привела к относительному улучшению его личной судьбы. На фоне общей беды, выпавшей на долю всех на долгие четыре года, жизнь Трифонова поражает своим сравнительным благополучием. Ему удалось так её построить, что в течение нескольких лет почти никто не вспоминал о компрометирующих моментах его такой ещё короткой биографии. В день своего шестнадцатилетия он беспрепятственно получил московский паспорт, который вряд ли выдали бы юноше, чьи родители репрессированы, в другое время, но 28 августа 1941 года московской милиции было не до него. Получив паспорт, ученик десятого класса стал бойцом комсомольско-молодёжной роты противопожарной охраны Ленинского района Москвы. В сентябре занятия в московских школах так и не начались, и Юрий дневал и ночевал в своей роте. По ночам немецкая авиация совершала налёты на Москву, в городе было много деревянных домов, от зажигательных бомб возникали пожары. По-видимому, Трифонов был на хорошем счету. Когда осенью 1941-го Словатинская с внучкой Таней отправлялась в эвакуацию, командование предоставило бойцу Трифонову отпуск. Он должен был отвезти свою семью в Ташкент и вернуться в Москву. До Ташкента добирались долгих 28 дней, а там Трифонова незамедлительно мобилизовали на трудовой фронт. Уклонение от мобилизации, по законам тех лет, квалифицировалось как уголовное преступление и наказывалось лагерным сроком. О возвращении в Москву пришлось забыть: в прифронтовой город пускали только по вызовам от оборонных учреждений.
Указ Президиума Верховного Совета СССР «О военном положении», принятый 22 июня 1941 года, в день нападения Германии на Советский Союз. ГАРФ
Лишь спустя год, в ноябре 1942-го, Юрий Трифонов, закончивший к тому времени школу-десятилетку и успевший потрудиться не только рабочим на строительстве канала, но и слесарем-станочником на Ташкентском чугунолитейном заводе, сумел завербоваться на большой московский авиационный завод и вернуться в Москву. Война дала ему шанс начать жизнь с чистого листа, и Трифонов свой шанс не упустил. Его попытка поступить в Ташкентское военное училище закончилась неудачей: подвели как сильная близорукость (—7), так и неподходящие анкетные данные. И тогда Трифонов сделал наиболее верный в его обстоятельствах выбор. Он стал рабочим номерного завода. На оборонный завод устроиться оказалось куда проще, чем в училище: предприятию требовались квалифицированные кадры, а закончившие десятилетку юноши даже ради получения рабочей карточки, по которой полагалось 700 граммов хлеба в день, встать к станку не спешили, их влекла фронтовая героика. Поэтому анкета, которую заполнял Трифонов при поступлении на завод, была много короче той, что заполнялись в иных местах, да и работники заводской кадровой службы не были изначально настроены на отказ. Осенью 1942 года враг всё ещё стоял у стен столицы, и фронту нужны были самолёты. Так сын «врага народа» стал рабочим авиационного завода. «Вначале работал чернорабочим, потом получил специальность слесаря, был диспетчером цеха, техником по инструменту, редактором заводской газеты»[16], — вспоминал позже Трифонов в письме, опубликованном в «Пекинской газете».
Ватник рабочего, в просторечии ласково называемый телогрейкой, превратился в символ новой жизни, стал для Трифонова своего рода пропуском в литературу. Молодой человек интеллигентского вида и семитской наружности, в очках с толстыми стёклами, облачённый в телогрейку, заметно выделялся среди рабочих завода и невольно обращал на себя внимание. (Даже профессиональный имиджмейкер или стилист, да простятся мне эти неологизмы, вряд ли придумал бы для будущего писателя что-то более заметное и впечатляющее!)
«Была ещё одна, изумлявшая нас рифма судьбы: мой детский сад находился как раз в переулке за Белорусским вокзалом, по которому Юрий ходил на завод. Я даже помню его в те времена: высокий, с пышными волосами, в телогрейке, в грубых солдатских ботинках, в очках… Юрий не верил, что помню, но была одна деталь, придумать или домыслить которую невозможно: человек, на которого я обратила внимание, носил под мышкой чёрную загадочную трубу, может, она-то и привлекала меня. Юрий выпускал тогда стенную газету цеха, и это был футляр»[17].
Именно таким девочка Оля Мирошниченко, во время войны ходившая ещё в детский сад, впервые увидела и хорошо запомнила своего будущего мужа. Ватник рабочего, запомнившийся многим современникам писателя, помог Трифонову утвердиться в жизни. В 1943-м он был принят в комсомол, в августе 1944-го сдал документы для поступления в Литературный институт им. А. М. Горького, а в октябре, в возрасте девятнадцати лет, был назначен заместителем редактора заводской газеты «Сталинская вахта». При поступлении Трифонова в Литинститут произошёл забавный казус. Юноша собирался поступать на отделение поэзии и принёс в Литинститут три школьные тетрадки со своими стихотворениями, написанными «под Маяковского», и стихотворными переводами с немецкого языка. (В его архиве сохранились рукописи около ста стихотворений.)
Указ Президиума Верховного Совета СССР от 26 декабря 1941 года «Об ответственности рабочих и служащих предприятий военной промышленности за самовольный уход с предприятий». ГАРФ
В качестве своеобразного «довеска» абитуриент приложил рассказ. Рассказ был написан от руки чернилами, но не в школьной тетрадке, а на длинных полосах бумаги, которая использовались на складе авиационного завода для завёртывания инструментов. Трифонову удалось сделать неплохой запас этой бумаги. Во время войны достать белую писчую бумагу было невозможно, а грубая и серая складская бумага была к тому же очень плотной: ведь она предназначалась для металлического инструмента. Дело было за малым: правильно подобрать перо. Школьные перья — номер 11 («звёздочка») и номер 12 («подкова»), которые использовались в младших классах на уроках чистописания, — не годились, их острые концы, подобные иглам, лишь царапали шероховатую поверхность складской бумаги. А вот никелированное конторское перо номер 23 («уточка») было в самый раз. Кончик «уточки» имел широкую и слегка изогнутую седловину, закруглённое утолщение, которое при письме давало ровную линию без нажима. Школьникам младших классов строго-настрого запрещалось писать «уточкой», учителя за этим следили, полагая, что «первоклашкам» для выработки хорошего почерка необходимо сначала научиться писать с нажимом, а вот в конторах и государственных учреждениях пользовались только конторским пером. «Уточка» благодаря закруглённому кончику стального пера не царапала и не рвала поверхность даже тонкой и низкосортной конторской бумаги, а уж по плотной складской скользила легко, причём с весьма характерным и очень приятным шорохом, да и чернила на такой бумаге не расплывались.