Это обвинение было без труда доказано: кто-то видел, как ведьмы снимали чулки, а потом началась буря — конечно же, по этой самой причине. И виселицы им теперь не миновать. Но мнимый отравитель и виселицу счел бы для себя благом. Потому что отравителей и фальшивомонетчиков по тогдашним законам полагалось живьем сварить в кипятке. А в Германии додумались до еще более хитроумной казни. Преступника сваривали не в воде, а в кипящем масле, постепенно опуская жертву в котел на особом блоке. Таковы были подлинные, а не приукрашенные понятия людей средневековья.
Вальтер Скотт в нескольких своих книгах тоже коснулся диких суеверий и жестокостей того времени. Но у него это была лишь пикантная приправа к рассказу, в котором господствовала стихия романтики и поэзии. Для Твена же эпизод с разбирательством «преступлений», в которых простодушный Том Кенти не нашел ровным счетом ничего крамольного, не было ни случайным, ни маловажным. Этот эпизод органичен и необходим для того полотна, которое Твен создает.
Может быть, особенно ясны его расхождения со Скоттом и со всей традицией, опирающейся на заветы сэра Вальтера, выступают на тех страницах «Принца и нищего», где главным действующим лицом становится не Том, не Эдуард, а народ, лондонская толпа. Огромным завоеванием Скотта была уже сама мысль, что не короли и герцоги, а народные массы в конечном итоге вершат историю. После Скотта исторический роман всегда исходил из этого убеждения, если только перед нами настоящая проза, а не подделка, рассчитанная на пустую занимательность.
И все же в романах Скотта центральное положение неизменно занимает герой-аристократ, а простой люд лишь помогает такому герою осуществить его замыслы и планы. Не приходится сомневаться, что Роб Рой никогда не добился бы своих целей, если бы его опорой не стали обычные шотландские крестьяне, повергшие в бегство выученных ратников-англичан. Ситуация, очень типичная для Скотта. Но догадываться, кто истинный творец истории, а кто просто вознесен на ее гребень благодаря своему родовитому происхождению, мы должны сами. Даже в массовых сценах, вызывавших справедливое восхищение первых читателей Скотта, народ скромно располагается на дальнем плане. А в фокусе оказывается рыцарь, или граф, или лорд, при любых обстоятельствах ведущий себя в соответствии с кодексом знатного джентльмена.
Поэтому и народ в изображении Скотта — именно масса, рисуемая одной краской и почти безликая. Это либо «добрые пуритане», единодушно преданные своему господину, либо гнусная чернь, которую господин сокрушает если не убеждением, так мечом. Точно у народа нет и не может быть собственных представлений и принципов, собственных — и порою очень несхожих, даже полярных — устремлений и пристрастий.
Нельзя осуждать Вальтера Скотта за подобный обман зрения. Он был романтик, а романтики, как бы они ни преклонялись перед народом, видели в нем некую единообразную стихию, некое единство, не ведающее внутренних противоречий. Но Твен был реалистом. И для него народ был не стихией и не абстракцией. Народ для него — это бесконечное множество самых различных индивидуальностей, каждая со своей судьбой и своим пониманием жизни.
Самые несовместимые побуждения — героика и приниженность, самоотверженность и рабский страх, бескорыстие сердца и зачерствелость души, жажда нравственной правды и отталкивающие предрассудки — перемешивались в этом неспокойном море, которое бурлит на мостовых и площадях средневекового Лондона. На страницах повести Твена возникает настолько емкий и такой непростой образ народа, что тут опасны какие-то однозначные суждения, какие-то категорические оценки.
В «Принце и нищем» народ обитает на Дворе Отбросов и в тайных лесных пристанищах нищих и воров, и покорно переносит гнет и насилие, которое чинит над ним всемогущий сэр Гью Гендон со своими стражниками да тюремщиками, и глумится над несчастным мальчишкой в лохмотьях, который называет себя английским королем. Уличная толпа не знает сострадания и милосердия: убийство — для нее развлечение, чужая беда вызывает в ней злобную радость, и только силу она признает законом. Не странно ли, что эти жестокие картины вышли из-под пера Твена, который сам происходил из народа и оставался непоколебимым демократом по своим убеждениям?
Нет, не странно. Твен выражал народные идеалы, но он не льстил народу и не приукрашивал реальное положение вещей. В тот год, когда был напечатан «Принц и нищий», американские газеты сообщили о ста четырнадцати случаях линчевания, на следующий год таких случаев было уже сто тридцать с лишним. И каждый раз разыгрывалась одна и та же драма: масса, подчинившись какому-нибудь крикливому демагогу, утрачивала всякий контроль над своими действиями и поддавалась самым низким инстинктам, животной ярости, жажде крови, которая должна пролиться у нее на глазах.
Мальчиком Сэм Клеменс видел, как погиб на главной улице Ганнибала фермер Смар и как, не владея собой, горожане кинулись расправиться с убийцей, а потом трусливо разбежались, наткнувшись на твердый отпор. Тот день запомнился ему навсегда, и через многие его книги пройдет образ обезумевшей толпы, в которой уже не различить человеческих лиц, потому что люди, охваченные стадным чувством, переставали быть людьми.
А раз это было возможно, значит, в человеке, в неприметном прохожем, затерянном среди тысяч таких же, как он сам, заурядных обывателей, таятся силы темные и страшные. И они способны вырваться наружу, если не осознать их честно и трезво, чтобы затем обуздать их подлинной гуманностью, подлинно доброй волей. Это одна из самых существенных идей, вложенных в повесть о Томе Кенти и принце Эдуарде. Вышедшая с посвящением Сюзи и Кларе Клеменс, повесть задумывалась как светлая сказка, для которой не так уж важно, действительный факт или легенда описываемые в ней события. Но Твен не мог жертвовать правдой, чтобы сказка получилась безоблачно радостной. А правда требовала от него суровых красок, резких интонаций.
И конечно, правда не была бы истинной, если бы Твен увидел в народе лишь толпу, неспособную ни к человечности, ни к сопротивлению тиранам вроде того же Гью Гендона. Народ — не одноликая масса, и Майлс Гендон, пришедший Эдуарду на выручку в отчаянную минуту, а впоследствии столько раз рисковавший головой, чтобы восторжествовала справедливость, — это тоже народ. И подданные Гью, в молчании стоящие вокруг позорного столба, когда их принуждали осыпать насмешками и проклятьями привязанного к этому столбу Майлса, — разве они не народ? Как и те две встретившиеся принцу в тюрьме женщины, которые так о нем заботились и прикололи ему к рукавам обрывки лент, перед тем как отправиться на костер, приняв за свою веру мученическую смерть. Как и адвокат, посмевший обличать бесчинства лорда-протектора и подвергнутый клеймению; как фермер, пополнивший шайку Гоббса, после того как разоривший крестьянскую семью английский закон превратил его в раба; как все эти встретившиеся Эдуарду на трудном его пути слепцы-нищие, и калеки с гноящимися ранами, и опухшие от голода дети, и бродяги, спящие вповалку на сырой земле у костра.
Народ обездолен и бесправен, народ до поры до времени безропотен и терпелив, народ, столетиями обреченный на жестокости и страдания, способен и сам становиться жестоким, причиняя страдания неповинным в его тяжкой судьбе. Но история — это не летопись захватнических войн и придворных интриг, а дело народа. Потому что она принадлежит народу.
Принц Эдуард поймет эту простую и великую истину, когда нежданный поворот событий заставит его соприкоснуться с народом впрямую. И он сумеет не только понять, а принять этот закон. Вот почему он станет одним из любимых героев Марка Твена.
«Это было в конце второй четверти шестнадцатого столетия» — так начинается «Принц и нищий».
А что происходило тогда в Англии на самом деле?
Было бедственное, тяжелое время. Корчилось в последних судорогах средневековье — в третьей четверти того же столетия родится Шекспир, символ Возрождения. Ломался ход истории. Феодалы отжили свое, теперь начиналось время промышленников, торговцев, банкиров — буржуазии. Английское государство крепло на глазах: отец Эдуарда Генрих VIII покончил со своеволием герцогов и графов, а сестра принца Елизавета — та очаровательная девочка, с которой любил поболтать и пошалить Том Кенти, — став в 1558 году королевой, сумела окончательно подорвать всевластие архиепископов и маленьких царьков, сидевших в родовых замках. Строился могучий флот, корабли под английским флагом бороздили все моря, омывающие Европу. Испания, главная соперница Англии, прислала к ее берегам громадную эскадру, кичливо именуемую Непобедимой Армадой, и англичане разбили ее наголову — правда, было это уже позже, через тридцать лет после воцарения Елизаветы.