Или чем плохо и в чем такая уж непрощаемая обида для принца, что он понравился в обличье свинопаса, что его целуют не за титул, а за личные качества — хотя бы за техническую смекалку?
А потом я где-то вычитал эту историю — надеюсь, не совсем правдивую, — как чуть ли не все дети Скандинавии собрали по монетке, чтобы подарить любимому писателю на день рождения самую большую в мире коробку шоколадных конфет, — как Андерсен, заподозрив, что конфеты отравлены, отослал их своим племянницам, — а через несколько дней, убедившись, что с девочками ничего плохого не случилось, добрый волшебник забрал коробку обратно.
И я понял, что не Андерсена мы любим, — да и навряд ли хоть один автор стоит любви как реальный персонаж, — и даже не сказки Андерсена, — но сказку о его сказках.
Постпостскриптум:
Оперение обязывает: выйдя в лебеди, Андерсен стал чаще и громче прежнего курлыкать и трубить. Его, так сказать, зрелые произведения требуют от читателя такой же невинности, в какой до седых волос упорствовал автор. Испорченные — не оценят всех этих трогательных историй: он был сын швейцара, она — генеральская дочь, но благодаря одному графу он выучился за границей на архитектора, по возвращении сделался профессором (надо думать, архитектуры же) и получил чин, а за ним другой, и, наконец —
«Милость свыше пролилась на него, и когда он сделался статским советником, Эмилия сделалась статскою советницею, что никого не удивило», — потому что жизнь идет вперед, особенно в Дании…
А то вот еще про крестьянского мальчика, прозванного Сиднем — из-за каких-то проблем с опорно-двигательным аппаратом. «Он не сходил с постели, но руки у него были проворные, и он прилежно вязал шерстяные чулки и даже одеяла, которые госпожа помещица хвалила и покупала». На Рождество господа подарили Сидню сборник сказок, и он по вечерам читал их своим родителям, причем выбирая такие сюжеты, которые смягчили бы их сердца, — поскольку «от нужды и тяжелого труда огрубели не только руки, но и сердце и мысли бедняков; они не могли переварить своей бедности, не могли взять в толк ее причин и, говоря о том, раздражались все больше и больше».
А этот, значит, Сидень вычитывал им из любимой книжки, что экономическое неравенство — всего лишь необходимая педагогическая мера: Господь Бог вынужден прибегнуть к ней, чтобы отучить население Земли от склонности к непослушанию; но, между прочим, Он же обустроил нашу жизнь так, что на самом-то деле не в деньгах счастье.
И эта последняя идея оказалась до того доходчивой, что батюшка с матушкой Сидня (вообще-то, по-настоящему его звали Ганс) смеялись от радости.
Мимо их жилища проходил школьный учитель. И поинтересовался причиной веселья. И разговорился с Гансом.
А учителя раза два в году приглашали отобедать в замке. И он воспользовался случаем — «рассказал господам, какое значение приобрела для бедняков та книжка, которую они подарили мальчику, какое благодетельное, отрезвляющее влияние имели на бедняков какие-нибудь две сказки!»
Растроганная помещица села в карету и лично привезла благоразумному ребенку «белого хлеба, фруктов, бутылку сладкого сока и — что всего больше обрадовало Ганса — вызолоченную клетку с маленькою черною птичкой. Как она мило насвистывала!»
Но в доме жила кошка. И однажды Ганс увидел, что кошка изготовилась на птичку напасть. И в отчаянии запустил в кошку своей драгоценной книжкой.
Но кошка все-таки прыгнула на сундук, на котором стояла клетка, и повалила ее.
И тогда, в эту страшную минуту, произошло следующее: малыш Сидень, беспомощный инвалид, соскочил с постели! наподдал кошке! спас птичку!
«Он вдруг выздоровел. Это иногда случается, случилось и с ним».
Надо ли досказывать? Понятно и ежу, что на следующий же день Ганса призвали в замок, и что вскоре добрые господа на свой счет отправили его за море — учиться, учиться и еще раз учиться; обогатить свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество.
Потому что Господь печется и о детях бедняков, особенно в Дании.
Теперь у Ганса было только одно желание: дожить до ста лет и когда-нибудь сделаться школьным учителем.
«— Дожить бы и нам до этого! — толковали родители, пожимая друг другу руки, словно шли к причастию».
Полное, то есть, и окончательное торжество сахара над клюквой!
Подумать только, что это рукопожатие сочинил тот самый Андерсен — Ханс Кристиан, — у которого когда-то старухи, любившие выпить, окрашивали водку в черный цвет — в знак сочувствия королю: такая злющая у него дочь, верная смерть женихам!
У которого фарфоровые статуэтки любили друг друга, пока не разбились.
И человек предлагал собственной тени выпить на брудершафт, а тень (эмансипированная тень! физическое лицо с юридическим адресом), обнаглев от равноправия, отвечала:
«— Некоторым, например, неприятно дотрагиваться до серой бумаги, другие вздрагивают всем телом, если при них провести гвоздем по стеклу. Вот такое же чувство овладевает и мною, когда вы говорите мне „ты“… Я не могу позволить вам говорить мне „ты“, но сам охотно буду говорить вам „ты“; таким образом, ваше желание будет исполнено хоть наполовину».
…Штук 17 было таких сказок. И, стало быть, 153 — не таких. Неприметно и стремительно впал в бесчувственную чувствительность. Уговаривая себя и всех, что смерть, в сущности — по большому счету — в долгосрочной перспективе, — лучше любви.
(Привет г-же Йенни Линд, шведскому соловью, от профессора и орденоносца!)
Впрочем, и после сорока ему иногда приходили в голову на редкость удачные мысли. Мастерство, как говорится, не пропьешь.
Вот стоит в саду снеговик: глаза — осколки кровельной черепицы, рот — обломок граблей. А сад — вокруг дома. А в доме, в подвальном этаже, топится печка — и снеговику через окно видна: черная, железная, на четырех ногах, с медным светящимся животом.
«Снеговика вдруг охватило какое-то странное желание, — в нем как будто зашевелилось что-то… Что такое нашло на него, он и сам не знал и не понимал, хотя это понял бы всякий человек, если, разумеется, он не снеговик».
Еще бы не понять! Это страсть. Бедное чучело беснуется и ропщет. («Это ведь такое невинное желание, отчего ж бы ему и не сбыться? Это мое самое заветное, мое единственное желание! Где же справедливость, если оно не сбудется? Мне надо туда, туда, к ней… Прижаться к ней во что бы то ни стало…») Мечтает и чахнет. Пока, согласно закону природы, при первой же оттепели не обращается в жидкость.
Только-то и всего?
Нет, не только. Имеется эпилог. И в нем — разгадка. Этого нелепого романа и всех других.
Знаете, что осталось от снеговика после того как он рухнул? Что-то вроде железной согнутой палки; видимо, на этом-то стержне его, так сказать, и воздвигли мальчишки в начале зимы.
«— Ну, теперь я понимаю его тоску! — сказал цепной пес. — У него внутри была кочерга! Вот что шевелилось в нем! Теперь все прошло! Вон! Вон!»
Психоанализ и реализм — отдыхают.
— А она… ну, вот и они-то… девушка и старичок, — шептала она, продолжая как-то усиленнее пощипывать меня за рукав, — что ж, они будут жить вместе? И не будут бедные?
— Нет, Нелли, она уедет далеко; выйдет замуж за помещика, а Он один останется, — отвечал я с крайним сожалением, действительно сожалея, что не могу ей сказать чего-нибудь утешительнее.
«Униженные и оскорбленные»
— «Бедные люди»? Слезоточивый задор этой старомодной, невинной вещицы бесхитростен, как ее название. Бедная Лиза, укутанная в гоголевскую шинель. Дескать, и чиновники любить умеют. И под крышами Петербурга живут мучительные сны. И на черных лестницах от судеб нет защиты. И до чего же скаредно платят в России за труд, и как безутешно плачет неудачник… Жалобный дуэт флейты и тромбона в замызганном дворе в двух кварталах от Фонтанки. Торопливые переговоры надломленной швейной иглы с пером канцелярским, гусиным, истертым.
Она ему:
— Я вам о многом хотела бы написать, да некогда, к сроку работа. Нужно спешить.
А в ответ:
— Спешу вас уведомить, друг мой, что Ратазяев нашел мне работу у одного сочинителя. Приезжал какой-то к нему, привез к нему такую толстую рукопись — слава Богу, много работы. Только уж так неразборчиво писано, что не знаю, как и за дело приняться; требуют поскорее…
Человеколюбивое, одним словом, сочинение. Маленько скучноватое в своей честной бедности. Два голоса жужжат из такой уж густой паутины, что трогательнейший в мире слог не спасет; без надежды, без тайны — что за роман?