И другая параллель, уже из западноевропейской литературы, возникает перед нами, когда мы задумываемся над грустью-тоской, казалось бы, вполне счастливой Ольги. Это Беатриче, прекрасная возлюбленная автора и героя «Божественной комедии» Данте. Ориентации романной «трилогии» Гончарова на «Божественную комедию» посвящена недавняя статья И. А. Беляевой («Известия РАН. Серия литературы и языка». 2007. № 2). Мы ограничимся напоминанием лишь одного аспекта знаменитой поэмы: сам небесный Рай имеет в ней разные степени совершенства (по числу райских неб). От ближайшего к вершине Чистилища неба Луны следует второе небо — Меркурия, затем небо Венеры, небо Солнца, небо Марса, небо Сатурна, небо Звезд, и так до неба кристального (девятого) и неба десятого — Эмпирея. Словом, до тех космических объектов, которыми во времена великого флорентийца оканчивались границы Вселенной. Так вот, Беатриче, встретив Данте еще в земном Раю (ср. с крымским земным раем Ольги), увлекает его с планеты на планету, со звезды на звезду вплоть до последнего райского неба — Эмпирея. И не своего ли Эмпирея, в ее случае — физического уравнения-слияния с Вечностью, дарующего физическое же бессмертие и ей, и ее любви, быть может, не сознавая того, возжелала героиня Гончарова?
За что и расплачивается своей грустью-тоской, которую Штольц, прежде указания на мятежных Манфреда и Фауста, называет «расплатой за Прометеев огонь». И он совершенно прав, если верно понять последствия великого благодеяния, оказанного этим древнегреческим титаном человечеству. Суть его — в даровании людям огня, похищенного с этой целью у Олимпийских богов (Прометей спрятал и передал людям его искру в полом тростнике: отсюда крылатое выражение «божественная искра»), за что Зевс жестоко карает Прометея: он прикован к горам Кавказа, где орел выклевывает ему печень, ежедневно вырастающую вновь. Однако, похитив с Олимпа огонь, бывший дотоле атрибутом только бессмертных богов, Прометей «вселил в людей „слепые надежды“, но не дал им способности предвидеть свою судьбу…»[181]. И, главное, что скорее всего и подразумевает Штольц, говоря о расплате человека за Прометеев огонь, обладание последним возбудило у людей дерзкое («мятежное») желание уравняться с богами в бессмертии, считавшимся только божеской прерогативой.
Прометей был первым мятежником-богоборцем, кто своим даром породил у людей «мятежные вопросы» и такие же запросы. Много позднее, по крайней мере на европейских читателей Гёте и Байрона (в числе которых были, конечно, и положительные герои гончаровского «Обломова») подобным искушением действовали и литературные Фауст и Манфред, по этой же причине, видимо, причисленные Штольцем также к титанам (с. 358).
Итак, и упоминание в анализируемой сцене «Обломова» древнего культурного героя, титана Прометея, подкрепляет наше предположение: Ольга действительно задумалась о тайне человеческой смерти и о праве людей и их счастья на физическое бессмертие. Иначе говоря, о праве человека стать равным бесконечной и вечной Природе и самой Вселенной, стихии которых для людей античности совокупно олицетворялись языческими богами и богоподобными титанами, а в новое время неудержимо влекли к себе взоры таких титанических личностей, как Фауст Гёте и Манфред Байрона. Однако для изначально смертных, следовательно, конечных людей равенство с бесконечными и вечными Природой и Вселенной изначально же и невозможно; отсюда «ужас», «тревога» и «тоска» того из них, кто всем существом своим проникся этим воистину титаническим вопросом и противоречием. Вместе с тем самая способность к таким вопросам и запросам — правы Штольц и явно солидарный здесь со своим героем Гончаров! — суть те «избыток, роскошь жизни», которые даются лишь людям, свободным от насущных материальных и социальных забот, ибо эти вопросы и запросы «не родятся среди жизни обыденной» и посещают лишь избранных, в то время как «толпы идут и не знают их» (с. 358). В строй этих избранных, для которых последние (в значении высшие, непреходящие) проблемы и устремления человечества стали первыми, по праву вступает и положительная героиня «Обломова».
По мысли Гончарова, Ольга, познавшая «мятежные вопросы» человеческого бытия, тем самым постигла и красоту великого гуманистического дерзания; а Штольц, объяснивший, со ссылкой на Прометея, Макбета и Фауста, природу ее грусти, вполне основательно приобщил ее носительницу к мифологическим и литературным титанам. И не оттого ли, выслушав мужа, Ольга, говорит романист, «как безумная, бросилась к нему в объятья и как вакханка (т. е. будто древняя поклонница языческого бога Диониса-Вакха, знаками которого служили и те виноград и плющ, что „сверху донизу“ покрывали крымский коттедж Штольцев. — В.Н.), в страстном забытьи замерла на мгновенье (вот оно, важнейшее художественное понятие и „Фауста“ Гёте! — В.Н.), обвив ему шею руками» (с. 358)?!
И по заслугам: ведь проблема жизни и смерти, права человека и на физическое бессмертие, о которых в «крымской» главе «Обломова» размышляют его положительные герои, высоким метафизическим смыслом окрасили в России XIX века не одно творчество, но и самое бытие таких великих россиян, как И. Тургенев, Л. Толстой, Ф. Достоевский. Согласно, например, последнему, современный несовершенный человек, нравственно преобразившись в течение веков по заветам Христа, перейдет из исторического (временного) существования в космическое, чем объединится со своим бессмертным Отцом-Создателем. Но ведь и гончаровский Штольц, в этом случае, вне сомнения, двойник своего творца, был убежден: «Человек создан сам устроивать себя и даже менять свою природу…» (с. 305).
На фоне заглавного героя романа и Ольги Ильинской литературный и мифологический контекст образа Андрея Штольца относительно скромен и малоощутим. Но сначала стоит напомнить сущность и основную функцию этого героя в «Обломове». Как и Ольга, Штольц — положительный персонаж романа и в качестве личности «синтетической», равно противостоящей односторонностям людей инертных (восточных) и суетных (западных), — положительная же альтернатива не только центральному, но и всем иным мужским лицам произведения. Но кого из художественно-литературных предшественников напоминает или, скажем иначе, чьи и какие их черты так или иначе отозвались в фигуре Штольца?
Его роль в романе называли «ролью Мефистофеля — искусителя Обломова»[182], что, конечно, неверно. Да, Мефистофель из «Фауста» Гёте — среди «духов отрицанья» особый: это «философ и интеллектуал, он знает людей, их слабости, его язвительные замечания в адрес человеческого рода говорят о его проницательности»[183]. Однако сущность его «проявляется в отношении к людям, он не верит в их божественное подобие, считая, что человек слаб и испорчен, без вмешательства дьявольских сил творит зло и даже лучшие из людей подвержены порче»[184]. Ничего подобного нельзя сказать о Штольце. Он именно верит в людей и в их способность постоянно совершенствоваться и предпринимает все от него зависящее, чтобы вернуть Илью Ильича, страдающего жизненной робостью и апатией (вот где сказались козни врага рода человеческого!), к светлым началам его природы.
Более основательно предложенное В. Мельником сопоставление художественной функции Штольца с назначением Призрака отца Гамлета в одноименной трагедии В. Шекспира: «он выполняет в романе ту же роль, которую берет на себя Призрак… В „Гамлете“ Призрак говорит: „Цель моего прихода — вдунуть жизнь в твою почти остывшую готовность“. Штольц входит в роман со словами: „Теперь или никогда — помни!“. Не случайно слова эти воспринимаются Обломовым как звук трубы, зовущей на судный день…»[185]. Действительно, даже самое пробуждение Ильи Ильича, как подметила Е. Ю. Полтавец, и в первой части и в четвертой (гл. IX) «связано с приходом Штольца, что символизирует роль Штольца в жизни Обломова»[186]. И все же ассоциация гончаровского положительного героя с шекспировским Призраком весьма приблизительна уже в силу различной художественной полноты и самих этих персонажей и условий их действования.
Неубедительна попытка сделать Штольца одновременно и прагматиком, и «по преимуществу» романтиком [187], потому что герой, стремившийся в своей жизни «к равновесию практических сторон с тонкими потребностями духа», как раз равно преодолевает и узкий прагматизм Волковых-Судьбинских-Пенкиных и романтическую мечтательность, например, Александра Адуева. Точнее мысль: «Он такой же максималист, как и Обломов, но идущий иным путем. Отсюда множество точек соприкосновения между ними»[188].