Доказывать, что сама-то Агафья Матвеевна любила — и по-настоящему — Обломова, я думаю, не стоит. Любила и Офелия Гамлета, и Гретхен Фауста. Но интересно — в общем расположении образов романа — кто привёл Обломова на Выборгскую сторону. Офелию Гамлету подсовывает Клавдий, персонаж явно отрицательный. Фауста знакомит с Гретхен, разумеется, Мефистофель.
Обломова с Ольгой сводит Штольц, с Агафьей Матвеевной — Тарантьев, обрисованный как законченный мерзавец, которого Обломов, уже будучи мужем Агафьи Матвеевны, ударяет по лицу и выгоняет из дому за то, что тот посмел скверно отозваться об Ольге. Заметим, что если вторая часть (любовь Ольги и Обломова) описывает восхождение героя, его душевную работу, то третья часть, посвящённая его нисхождению, испугу перед тяжестью труда, начинается со встречи с Тарантьевым, который наподобие мелкого языческого чёрта, вроде лешего, входит в главу, чтоб завести героя в дебри, выпить из него душу живу. Вот это начало: «Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь, глаза блистали. Ему казалось, что у него горят даже волосы. Так он и вошёл к себе в комнату — и вдруг сиянье исчезло и глаза в неприятном изумлении остановились неподвижно на одном месте: в его кресле сидел Тарантьев.
— Что это тебя не дождёшься? Где ты шатаешься? — строго спросил Тарантьев, подавая ему свою мохнатую руку. — И твой старый чёрт совсем от рук отбился: спрашиваю закусить — нету, водки — и той не дал». Его дьявольские «мохнатые руки», от которых отбился «старый чёрт» Захар (практическое, житейское воплощение «обломовщины», державшей своего барина в запустении), его требование «водки», чтобы разогреть ледяную кровь, — а у пробуждённого Обломова «кипела кровь» и без горячительных напитков, — сразу срывают нимб духовности с головы Обломова (а ведь ему не случайно казалось, что «у него горят даже волосы»).
Обломов затравлен, обложен, в этой третьей части его перевозит почти насильно Тарантьев на Выборгскую сторону, пользуясь его робостью, и с помощью Мухоярова обкрадывает Обломова. Тот не умеет защититься, даёт угнетать себя и людей, от него зависящих. Тарантьевы, Мухояровы, Затёртые торжествуют, пируют и жируют за его счёт. Его благородство тем самым ставится писателем под сомнение, проверяясь реальностью. Сегодня Обломова любят сравнивать с Дон Кихотом, не поладившим с окружавшей его действительностью. Сравнение, на мой взгляд, сомнительное, ибо Обломов что угодно, но не защитник, в отличие от своего тёзки Ильи Муромца, он ни разу деятельно не вступился ни за кого (разве что пощёчина Тарантьеву!). Дон Кихот активен, борется, рискует жизнью, защищает — в меру своего понимания — униженных, обиженных и оскорблённых, отстаивает честь и достоинство не только свои, но и других людей. Рассуждая о созданных в мировой литературе образах положительно прекрасных людей, Достоевский говорил о благородном Дон-Кихоте, он же говорил, что роман Сервантеса человечество предъявит на Страшном Суде в качестве оправдания, ибо если человечество могло рождать таких людей, как Дон-Кихот, то оно не может быть проклято. Ничего подобного не сказал великий писатель об образе Ильи Ильича Обломова, хотя роман и был ему прекрасно известен. Да и мог ли он такое сказать о герое, паразитирующем на других людях. Ведь и Агафья Матвеевна для него всего лишь средство удобной и покойной его жизни. Сколько иронии в сцене, описывающей его бессознательную эксплуатацию Агафьи Матвеевны: «Он целые дни, лёжа у себя на диване, любовался, как обнажённые локти её двигались взад вперёд, вслед за иглой и ниткой. Он не раз дремал под шипенье продеваемой и треск откушенной нитки, как бывало в Обломовке
— Полноте работать, устанете! — унимал он её.
— Бог труды любит! — отвечала она, не отводя глаз и рук от работы».
И точно, если б она бросила работать, как предлагал он ей, и зажила такой же созерцательной жизнью, то пропасть безурядицы, расстройства образа жизни мигом бы поглотила их. Ибо «всякое стремление сохранить жизнь, пусть самую жалкую, — писал Альберт Швейцер, — требует действий для её поддержания»{385} Называющие Обломова национальным идеалом, ставящие его выше и Дон-Кихота, и Гамлета (двух идеальных образов европейской культуры), на мой взгляд, оказывают русской культуре услугу весьма сомнительную.
В какой бы мировоззренческой структуре мы не нарисовали сетку координат, линия Обломова уходит на минус, на нисхождение.
Но, быть может, всё же возможна в реальности Обломовка, осуществление мечты Емели-дурака о печке, которая сама бегает, а он в тепле и холе на ней почивает? Ведь нашёл её вновь Илья Ильич на Выборгской стороне, нашёл свою Милитрису Кирбитьевну, которая всё для него делала, ухаживала и выхаживала «идеал его жизни осуществился, хотя и без поэзии» Как видим, Гончаров жесток. Обломов так мечтал о поэзии, но поэзия без духа невозможна. Обломов вернулся в реальную Обломовку, не облагороженную мечтами и сновидениями. «Он смотрел на настоящий свой быт, как на продолжение того же обломовского существования, только с другим колоритом местности и, отчасти, времени. И здесь, как в Обломовке, ему удавалось дёшево отделаться от жизни, выторговать у ней и застраховать себе невозмутимый покой». Оценка писателем позиции и характера героя, что бы ни говорили критики, недвусмысленна и определённа, а главное, совпадает с внутренним развитием образа. Обломов получил возможность вернуться в свою Обломовку, спрятаться, «отделаться от жизни» только благодаря жизнеспособности своего друга Штольца. «С тех пор, как Штольц выручил Обломовку от воровских долгов братца, как братец и Тарантьев удалились совсем (а ведь и для Гретхен было лучше, когда Мефистофель убирался прочь. — В. К.), с ними удалилось и всё враждебное из жизни Ильи Ильича Его окружали теперь такие простые, добрые, любящие лица, которые все согласились своим существованием подпереть его жизнь, помогать ему не замечать её, не чувствовать». Идиллия невозможна, она в этом мире паразитарна — вот о чём предупреждал писатель. Мечты σ счастье, не подкреплённые делом, трезвым экономическим расчётом, по сути безнравственны, ибо могут привести только к тотальному разорению. Путь Обломова бесперспективен, в конце только закукливание, переходящее в Вечный Сон.
Да ведь и жить, не чувствуя жизни, при этом жить паразитарно — значит быть мёртвым. Не случайно в народных поверьях, которых так много наслушался Илюша в детстве, паразитарное существование связывалось с ожившими мертвецами. Причём мертвец не обязательно зол, просто его бытие несовместимо с жизнью живых людей, и близких ему он тянет за собой в гроб. И в образе Обломова Гончаров ненавязчиво, но весьма отчётливо разворачивает художественную метафору перетекания обломовского сна в вечный сон, смерти в формах живой жизни. Обломов не случайно так же кротко покоился «на одре смерти, как на ложе сна». Ещё при жизни он показался Штольцу умершим: «Обломова как будто не стало, как будто он пропал из глаз его, провалился, и он только почувствовал ту жгучую тоску, которую испытывает человек, когда спешит с волнением после разлуки увидеть друга и узнает, что его давно уже нет». Тут заложен явный сказочный мотив возвращения героя после долгого отсутствия к своим любимым, которых он считает живыми, разговаривает с ними, вдруг случайно выясняя, что их давным-давно нет в живых, а перед ним фантомы. Так и Штольц беседовал, как ему казалось, с живым Ильёй Ильичом, когда вдруг «узнает», что тот умер. Звучит тема смерти при жизни и в прямом слове самого писателя, повествующего о герое: «С летами волнения и раскаяние являлись реже, и он тихо и постепенно укладывался в простой и широкий гроб остального своего существования». Да и Обломовка, в прошлом вроде бы идиллическая сторона, теперь в воспоминаниях Ильи Ильича представляется как царство мёртвых, втягивающее в себя и настоящее: «И видится ему большая тёмная, освещённая сальной свечкой гостиная в родительском доме, сидящая за круглым столом покойная мать и её гостьи; они шьют молча; отец ходит молча. Настоящее и прошедшее слились и перемешались».
В трактате «О жизни», изданном в 1888 году, Лев Толстой определил любовь, понимаемую им как отказ от собственного блага ради блага другого, как преодоление смерти. «Мы понимаем жизнь, — писал Лев Толстой, — не только как раз существующее отношение к миру, но и как установление нового отношения к миру через большее и большее подчинение животной личности разуму, и проявление большей степени любви… Смерть представляется только тому человеку, который, не признав свою жизнь в установлении разумного отношения к миру и проявлении его в большей и большей любви, остался при том отношении… с которым он вступил в существование… А оставаясь в том же отношении к миру, оставаясь на той же степени любви, с которой он вступил в жизнь, он чувствует остановку её, и ему представляется смерть… Всё существование такого человека есть одна не перестающая смерть»{386}.