Было бы, однако, глубоко ошибочно думать, будто Игорь Евгеньевич вообще никогда не соглашался с критикой. В том и была его сила, что он с полной серьезностью вдумывался в мнение оппонента и сразу признавал свою неправоту, если слышал убедительный довод. Сколько раз он сам себя опровергал, сколько раз, рассказав на внутреннем — «пятничном» — семинаре о полученном им результате, через неделю страстно и неоглядно каялся. Быстро расхаживая перед доской, торопясь высказаться, он клял себя за то, что «прошлый раз наговорил чепухи», что ему стыдно и т. п. Иногда это бывало после того, как кто-нибудь из молодежи наедине указывал ему на ошибку. Но в печать шло только то, что он перепроверял много раз и в чем был уверен. Никак не могу припомнить ни одной его печатной работы, которая оказалась бы ошибочной. Были одна-две публикации с весьма частными гипотезами, которые он и сам считал ненадежными (он публиковал их только в ожидании отклика экспериментаторов) и которые оказались неверными.
Он помнил свои ошибки иногда лучше, чем некоторые переставшие его интересовать собственные старые работы, помнил и не скрывал. Как-то уже в начале 60-х годов он рассказал мне о своем политическом споре с Бором в 1934 г. Они возвращались поездом из Харькова в Москву. Время было тревожное, гитлеризм навис над миром. Бор говорил, что противостоять ему удастся, только если объединятся все антифашистские силы — коммунисты, социал-демократы, либералы. «Как вы не понимаете, Тамм, это необходимо», — убеждал он.
По существу, Бор говорил о том, что реализовалось вскоре в Народном фронте во Франции, в испанской гражданской войне, в движении Сопротивления. Но Тамм был сторонником распространенного тогда, внушавшегося «свыше» мнения, будто подобный союз лишь ослабит антигитлеровскую борьбу. Они проспорили, стоя у окна в коридоре, чуть ли не всю ночь. С какой горечью вспоминал он об этой своей (если бы только его одного!) слепоте!
Игорю Евгеньевичу не нужно было «выдавливать из себя по каплям раба», как Чехову, выросшему в страшной среде тупых лавочников и мещан. Он мог ошибаться, мог излишне доверять привычным словам, менявшим со временем свой смысл, но, даже подчиняясь непреодолимому, он не был рабом.
* * *
Игорь Евгеньевич был мужественным человеком. Он был смелым и в простом смысле этого слова. Он спокойно и достойно вел себя под бомбежкой на фронте во время Первой мировой войны. В письме к будущей своей жене, описывая одну такую бомбежку, он с удовлетворением написал: «Очень жутко, когда, стоя на открытом месте, слышишь зловещее шипение. Но все же свободно можно удерживать себя в руках» (письмо от 23.5.1915 г.). Во время гражданской войны, в поездках между Крымом, Одессой и Елизаветградом, он не раз попадал в чересполосицу всяческих властей (в том числе и таких, как банды Махно). Тамм вспоминал эпизоды, когда он оказывался в смертельно опасной ситуации и лишь самообладание спасало его. Он был одним из старейших наших альпинистов, не раз подвергался опасности, но шел в горы снова и снова.
Однако стоит рассказать об одном эпизоде, показывающем, что он сам понимал под мужеством. Его сын тоже стал альпинистом, даже более высокого класса (заслуженным мастером спорта), и не раз возглавлял уникальные, опаснейшие восхождения. Я никогда не слышал, чтобы Игорь Евгеньевич восхищался своим сыном, которого очень любил, по какому бы то ни было поводу, хоть когда-нибудь «похвастался» им.[21] Разве только обычной скороговоркой в ряду других семейных новостей сообщал: «Женя[22] вернулся, был зимний траверс, категория трудности 56» (это высшая из возможных). Помню лишь один случай, когда он не сдержался. Звено («связка») из экспедиции сына взошло на вершину Хан-Тенгри (7000 м), а сам он, идя в следующем звене, прождал двое суток погоды в нескольких сотнях метров от цели и, трезво оценив силы, отдал распоряжение отступить и спускаться вниз. Узнав об этом, Тамм пришел в восторг. «Какой молодец, — говорил он мне, — какие нужны были смелость и мужество, чтобы взять на себя такую ответственность, лишить себя и своих товарищей радости возможной победы в двух шагах от нее!»
Особое мужество человека высокого интеллекта — вот что было очень характерно для Игоря Евгеньевича и что особенно проявилось в последние годы — годы его тяжелой, неизлечимой болезни. Всю жизнь он был на редкость здоровым человеком, никогда не болел серьезно. Ему было за шестьдесят, когда как-то после воскресного дня он радостно сообщил мне: «Вчера я узнал, как просто можно выиграть одну секунду на стометровке. Нужно только предварительно пробежать эти же сто метров один раз».
И вот этот подвижный человек, у которого и походка была такая, как будто он стремился сам себя обогнать, из-за перерождения нерва, управляющего диафрагмой, был срочно оперирован и переведен на искусственное дыхание: в трахею, перпендикулярно шее, снаружи была вставлена металлическая трубка, присоединявшаяся к респираторной машине, которая равномерно, в ритме естественного дыхания, вдувала воздух в легкие.
Я ждал этого момента с ужасом, почти уверенный, что именно мужество Игоря Евгеньевича побудит его вырвать трубку и покончить с такой полужизнью. Но я слишком упрощенно представлял себе, что значит его мужество. Через несколько дней меня допустили к нему в клинику, в день, когда он впервые в течение часа сидел в кресле и еще не научился говорить в новых условиях, — требовалось произносить слова только на вдохе. Не успел я побыть с ним двух минут, как заведующая респираторным отделением профессор Любовь Михайловна Попова,[23] под руководством которой была проведена операция и которая потом до конца руководила лечением, увела меня в свой кабинет и с тревогой спросила: «Вы видели, что Игорь Евгеньевич сегодня писал? Когда его усадили в кресло, он знаками показал, чтобы из стола вынули ящик, положил его на колени вверх дном, на него бумагу и начал писать какие-то математические знаки. Вы видели их? Это адекватно?» Что значило: «Он не рехнулся?»
По-видимому, мне так и не удалось убедить ее до конца, что он просто продолжал вычисления по увлекавшей его работе, прерванной в больнице перед операцией. Очевидно, лежа неподвижно все дни после операции, он что-то придумал и хотел поскорее проверить, прав ли он. «Но так же не бывает! Каждый, кому приходится подвергаться этой операции, испытывает психологический шок, “рассыпается” и очень долго не может прийти в себя!».[24] Игорь Евгеньевич не «рассыпался» — он нашел выход в работе.
В течение нескольких лет у него дома одна — «большая» — машина стояла у кровати, другая — на письменном столе. Он вставал с кровати, переходил к столу и работал несколько часов, подключившись к другой машине. Металлическое соединение человека с ритмически пыхтевшим аппаратом производило тяжелое впечатление на каждого, увидевшего эту картину впервые. Но он не был сломлен. Одержимый некой идеей из области теории частиц — как обычно для него, кардинальной, претендовавшей на решение фундаментальных трудностей теории (он сам проклинал себя, что не может оставить ее, пока не выяснит окончательно, хороша она или плоха), — он вычислял и вычислял, нумеруя только сохраняемые страницы четырехзначными цифрами.
В 1968 г. Академия наук присудила Тамму свою высшую награду — Ломоносовскую медаль. По уставу лауреат должен прочитать доклад о своих работах на Общем собрании Академии. И Игорь Евгеньевич, прикованный к машине, решил по возможности не нарушать этого правила. Он написал доклад объемом в печатный лист, примечательный, в частности, тем, что был посвящен не столько прошлым работам (как принято), сколько тому, чем он занят в настоящее время, на что рассчитывает и какими видит общие перспективы теории частиц. Этот доклад был зачитан за него на заседании его учеником и другом — Андреем Дмитриевичем Сахаровым.
Когда участники собрания усаживались в зале, Дмитрий Владимирович Скобельцын[25] (и ранее с удивлением справлявшийся у меня — неужели доклад будет представлен?) сказал мне с сожалением: «Но это, конечно, будет так, для формы, ему доклад подготовили». Но когда чтение было окончено, проходя мимо меня, он бросил: «Да, это, конечно, доклад Игоря Евгеньевича. Ясно — это он сам, целиком».
* * *
Игорь Евгеньевич был деятельным человеком. Шаблонные слова «живем только один раз» — слова, которые для многих оправдывают потребительское отношение к жизни, он никогда не произносил. Но всегда казалось, что они были для него основой, определяющей требования к себе — сделать в жизни максимум того, что можешь сделать достойного, оставить что-то в науке, помочь окружающим тебя людям, осуществить все, что тебе по силам, как бы это ни было мало в масштабе человечества. Его обычная жалоба в письмах к Наталии Васильевне еще в молодости — на потерянное без дела время, на свою вынужденную по той или иной причине бездеятельность.