Это, разумеется, было скрытым вызовом пролетарским ортодоксам; впрочем, Эренбург не надеялся и на понимание потомков:
Наши внуки будут удивляться…
………………………………………………
Они не узнают, как сладко пахли на поле брани розы,
Как меж голосами пушек стрекотали звонко стрижи.
В книге «Огонь», которую Эренбургу удалось напечатать в апреле 1919-го, «Хвала смерти» уживается с «Прославлением земной любви» и «Славой труду» и откровенным признанием:
Не знаю, кто прав иль виновен…
В красном Киеве 1919 года Эренбург пишет стихотворную трагедию «Ветер», в которой сюжет испанской революции XIX века позволяет автору размышлять над событиями русской революции (недаром слова предводителя повстанцев Хорхе Гонгоры «Слепцов надо в рай загонять бичом» повторит в романе «Хулио Хуренито» кремлевский вождь). Трагедия не увидела света рампы, но в 1922-м была напечатана в Берлине.
К лету отношения Эренбурга с красными становятся все более напряженными; его раздражает их полуграмотное всезнайство:
(отметим, что этот мотив снова прозвучит в его стихах в 1957-м).
Среди важных событий киевской жизни Эренбурга отметим два: знакомство с новыми стихами Осипа Мандельштама и дружбу с их автором (Эренбург так часто повторял вслух «Я изучил науку расставанья…», что слушатели его студии приняли их за собственные стихи своего лектора), а второе (не по значимости) — встречу с юной ученицей художественной студии А. А. Экстер — Любовью Михайловной Козинцевой, которая была его двоюродной племянницей, а вскоре стала женой и, как оказалось, спутницей всей жизни. (Конечно, темпераментный Эренбург пережил в Киеве не одно увлечение — упомянем его страстный роман с пианисткой Б. А. Букиник или нежную дружбу с Я. И. Соммер, но место, занимаемое в его жизни Любой, осталось только за ней…)
После «Огня» ни одна из эренбурговских книг, объявленных прессой, в Киеве не вышла — путь в печать ему практически закрыли.
Пережив в Киеве немцев, петлюровцев и красных, Эренбург искренне приветствует приход белых и в условиях относительного идеологического плюрализма в глубоко выношенных и пылких статьях утверждает новый путь развития России — не большевистский и не монархический, а демократический, свободный. Он убежден в осуществимости этой программы при белых настолько, что даже погромы не могли его образумить, и, покинув Киев осенью 1919-го, в Ростове (по пути в Крым) Эренбург продолжает печатать статьи, которые вскоре могли бы стоить ему жизни. Тем страшнее было не заставившее себя ждать разочарование…
Девять месяцев (декабрь 1919 — сентябрь 1920 года), проведенные под властью белых в Коктебеле у Волошина, с их бытовыми тяготами, голодом, ссорами и тревогами, помогли Эренбургу многое переосмыслить. «Коктебель. Зима. Безлюдь. Очухался. Впервые за годы революции удалось задуматься над тем, что же совершилось. Многое понял. Написал „Раздумья“»[97]. В мемуарах «Люди, годы, жизнь» Эренбург написал об этом очень взвешенно:
«Со дня моего приезда в Коктебель меня ждал главный собеседник — тот Сфинкс, что задал мне вопросы в Москве и не получил ответа <…>. Я начинал понимать многое; это оказалось нелегким <…>. Самое главное было понять значение страстей и страданий людей в том, что мы называем „историей“, убедиться, что происходящее не страшный, кровавый бунт, не гигантская пугачевщина, а рождение нового мира с другими понятиями человеческих ценностей, то есть перешагнуть из XIX века, в котором, сам того не сознавая, я продолжал жить, в темные сени новой эпохи»[98].
Продуманность этих слов не делает их неуязвимыми, однако смысл идеологического сдвига Эренбурга они передают точно. 18 написанных в Коктебеле стихотворений «Ночи в Крыму» и были попыткой ответа тому Сфинксу.
5 апреля 1920 года Волошин сообщал М. С. Цетлин: «Эренбург живет всю зиму у меня… Пишет прекрасные стихи — и очень много»[99]. Спустя сорок лет Эренбург скажет об этих стихах, что его «коробит от нарочито книжного языка: „гноище“, „чрево“, „борозды“», и удивится, как это после «Стихов о канунах» он «сбился на словарь символистов», однако, приведя отрывок из стихотворения «России», заметит, что эти стихи «выражают мои мысли не только той зимы, а и последующих лет»[100]. По коктебельским стихам января-марта 1920-го, свободным и от молитв, и от пророчеств, эволюция отношения Эренбурга к происходящему в стране вполне реконструируется.
Гражданская война заканчивалась, большевики фактически победили, поддержанные (активно или пассивно) большинством населения. Надежды Эренбурга на демократическое переустройство России оказались иллюзией. У него были две возможности: бежать из России вместе с остатками врангелевской армии или, признав власть большевиков, остаться. Если раньше ради большой идеи Эренбург считал наносным все отрицательное, что несла с собой белая армия, то теперь именно это отчетливо всплывало в памяти, да и жизнь в Крыму под властью врангелевцев не располагала к тому, чтобы следовать за ними в эмиграцию (достаточно упомянуть арест ими О. Э. Мандельштама в Феодосии). От эмиграции без шансов на возвращение Эренбург отказался, но пассивному ожиданию предпочел движение навстречу неизвестности и осенью 1920 года весьма драматическим способом бежал в независимую тогда Грузию, а уже оттуда двинулся в красную Москву.
Осознанность этого решения прочитывается в коктебельских стихах; в них происходящее в стране изображается торжественно:
Суровы роды. Час высок и страшен.
Не в пене моря, не в небесной синеве,
На темном гноище, омытый кровью нашей,
Рождается иной, великий век.
Кровавая вакханалия, прокатившаяся по стране, теперь осознается Эренбургом как предопределенная свыше:
На краткий срок народ бывает призван
Своею кровью напоить земные борозды,
и участие в ней принимается спокойно: «Мы первые исполнили веление судьбы». Приятие случившегося Эренбург честно понимает как отречение от прошлой веры, он пишет об этом без обиняков:
Отрекаюсь, трижды отрекаюсь
От всего, чем я жил вчера.
Отречение это связано с вольным или невольным выбором страны:
Нет свободы, ее разлюбили люди.
Свобода сон, а ныне день труда, —
оно — вынужденное («Умевший дерзать — умей примириться»).
Отречение от прошлого, от свободы и еретичества оказалось для Эренбурга процессом долговременным и никогда не было полным; в 1920 году оно — скорее декларативно.
Конечно, в 1920-м Эренбург не видел контуров будущего и даже обмолвился о «пути бесцельном»; говоря о новом веке, он называл его темным. Однако плач по прошлому был закончен:
Не могу о грядущем пророчествовать,
А причитать над былым не хочу.
К концу затянувшейся войны Эренбург, как казалось, обрел некоторое душевное спокойствие:
Все, что понять не в силах,
Прими и благослови.
Он понимает, что это приятие-отречение не сулит лавров:
За то, что я жадно пытаю каждого,
Не знает ли он пути,
За то, что в душе моей смута,
За то, что я слеп, хваля и кляня,
Назовут меня люди отступником
И отступятся от меня…
В Париже Эренбург думал о предназначенной России мировой роли (усиленный войной французский шовинизм обострил его славянофильские настроения). Теперь, когда эпоха смуты завершалась, а будущее оставалось неясным, Эренбург — европеец и парижанин — испытывал на переломе судьбы отталкивание (в итоге несостоявшееся) от Запада:
О, радость жить на рубеже, когда чисты скрижали,
Не встретить дня и не обресть дорог,
Но видеть, как истаивает запад дальний
И разгорается восток.
Перелом в воззрениях на Гражданскую войну в России, столь явственно запечатленный в цикле стихов «Ночи в Крыму», перелом, определившийся не только содержанием и итогом политических и военных событий 1919–20 годов, но и чертами личности Ильи Эренбурга, предопределил в значительной степени его дальнейшую судьбу. Приведем здесь еще высказывание Максимилиана Волошина в его письме В. В. Вересаеву 30 июня 1923 года (сообщено В. П. Купченко), где он писал о современных поэтах, по его мнению, превосходивших в чем-то его самого. Так вот, в этом списке наряду с Вяч. Ивановым, Ахматовой, Цветаевой, Мандельштамом, Ходасевичем назван и Эренбург — в смысле интенсивности чувства и мысли.