Вот первое фундаментальное отличие: незападные цивилизации, и прежде всего ближайшая к Западу христианская Россия, не претерпели такой мутации и сохранились как «культуры с символами» (Гегель). В них живо космическое чувство и ощущение святости мира, наличие в нем смысла. В России не атрофировался естественный религиозный орган, и мир не предстает как профанная действительность.43
Это в равной степени справедливо по отношению к культуре и старой России, и советской, что признают и российские, и западные наблюдатели. Немецкий историк В. Шубарт в книге «Европа и душа Востока» (1938) писал: «Дефицит религиозности даже в религиозных системах — признак современной Европы. Религиозность в материалистической системе — признак советской России» [11].44
Эта надконфессиональная религиозность, присущая в советский период всем народам СССР, была системообразующей силой цивилизации. Сейчас, когда слегка утихли перестроечные страсти, в «Независимой газете» читаем признания такого типа: «В первые два-три десятилетия после Октябрьской революции (по крайней мере до 1937) страна воспринимала себя в качестве цитадели абсолютного добра, а в религиозном смысле — превратилась в главную силу, противостоящую безбожному капитализму и творящую образ будущего» [95].
К чему же пришел Запад за четыре века, начав с ломки Реформации? К опустошенности и нигилизму. В антологии по философии истории читаем: «Если в обществе исчезает „смысл", то возникают благоприятные условия для появления нигилизма, анархии, которые отвергают любые обязательства и обязанности перед обществом, а также уничтожают зависимость от всех норм. Ведь обязательства и нормы только тогда могут к чему-либо обязывать, когда признается их смысл» [96].
Эту тему поднял Ницше, выразитель тоски Запада. Он сказал западному обывателю: «Бог умер! Вы его убийцы, но дело в том, что вы даже не отдаете себе в этом отчета». Хайдеггер писал: «Для Ницше нигилизм отнюдь не только явление упадка, — нигилизм как фундаментальный процесс западной истории вместе с тем и прежде всего есть закономерность этой истории. Поэтому и в размышлениях о нигилизме Ницше важно не столько описание того, как исторически протекает процесс обесценения высших ценностей, что дало бы затем возможность исчислять закат Европы, — нет, Ницше мыслит нигилизм как „внутреннюю логику" исторического свершения Запада» [97].
Ницше еще верил, что после убийства Бога Запад найдет выход, породив из своих недр сверхчеловека. Такими и должны были стать фашисты. Но Хайдеггер, узнав их изнутри (он хотел стать философом фюрера), пришел к гораздо более тяжелому выводу: „сверхчеловек" Ницше — это средний западный гражданин, который голосует „за тех, за кого следует голосовать"». Это индивид, который преодолел всякую потребность в смысле и прекрасно устроился в полном обессмысливании, который невозмутимо воспринимает любое разрушение, который живет довольный в чудовищных джунглях аппаратов и технологий и пляшет на этом кладбище машин, всегда находя разумные и прагматические оправдания.
Хайдеггер усугубляет и понятие нигилизма: это не просто константа Запада, это активный принцип, который непрерывно атакует Запад («падает» на него). Это — послание Западу. Хайдеггер не указывает путей выхода, и вывод его пессимистичен: Запад — мышеловка, в которой произошла утрата смысла бытия. И это мышеловка такого типа, что из нее невозможно вырваться, она при этом выворачивается наизнанку, и ты вновь оказываешься внутри. Она — сущее Запада и была заложена в его гены с появлением техники, за которой стояла воля к власти. «Атомная бомба взорвалась, когда Декарт сказал „Я мыслю…"», — писал Хайдеггер в 1951 г.45
Просвещение искало смысл бытия в прогрессе. Р. Нисбет пишет: «На протяжении почти трех тысячелетий ни одна идея не была более важной или даже столь же важной, как идея прогресса в западной цивилизации» (см. [98, с. 127]). Эта идея приобрела силу естественного закона и стала идеологическим обоснованием социального порядка западной цивилизации. Она легитимировала и разрыв традиционных человеческих отношений, включая „любовь к отеческим гробам", и вытеснение чувств солидарности и сострадания. Ницше даже поставил вопрос о замене этики „любви к ближнему" этикой „любви к дальнему"».
Исследователь Ницше русский философ C.Л. Франк пишет: «Любовь к дальнему, стремление воплотить это „дальнее“ в жизнь имеет своим непременным условием разрыв с ближним. Этика любви к дальнему… есть этика прогресса, и в этом смысле моральное миросозерцание Ницше есть типичное миросозерцание прогрессиста… Всякое же стремление к прогрессу основано на отрицании настоящего положения вещей и на полноте нравственной отчужденности от него. „Чужды и презренны мне люди настоящего, к которым еще так недавно влекло меня мое сердце; изгнан я из страны отцов и матерей моих“…» [99, с. 18].
В настоящее время само понятие прогресс, предельно неопределенное и размытое, применяют к любой стороне бытия, но оно оказалось неспособным придать смысл бытию, который придает любовь, окрашенная религиозным восприятием мира. Являясь ключевым элементом идеологии Запада, идея прогресса в условиях неолиберализма уже совсем теряет гуманистическое содержание и становится выражением того нигилизма западного мироощущения, о котором писал Хайдеггер. Дж. Грей замечает на этот счет: «Связав свою судьбу с культом свободного рынка, западный консерватизм солидаризовался с духом своего времени, столь точно выраженном в откровенно нигилистическом изречении Хайека «прогресс есть движение ради движения» [82, с. 178].
Понимание того, что у человечества есть «долг перед будущим», который не связан с прямым обменом «ты мне — я тебе», есть часть традиционного знания всех незападных культур. Эта мощная мотивация действует уже в концептуально разработанной христианством форме почти две тысячи лет. В трактате «Педагог» Климента Александрийского (II-III вв.) сказано: «Один обрабатывает поле, имея в виду получить преходящую пищу, другой — имея в виду целость вселенной. Один насаждает для себя, другой насаждает и сеет из послушания Богу…» [100].
Но эта установка утрачена, пожалуй, только у современного Запада. Вот вывод социологов, анализирующих мировоззренческие основания общества потребления: «Будущее не голосует, оно не оказывает влияния на рынок, его не видно. Поэтому настоящее стало красть у потомков». А индейская поговорка гласит: «Мы не получаем блага природы в наследство, мы берем их в долг у будущего». У.Р. Каттон приводит такую историю: «В 1921 году голодную общину на Волге посетил корреспондент американской газеты, собиравший материалы о России. Почти половина общины уже умерла с голоду. Смертность продолжала возрастать, и у оставшихся в живых не было никаких шансов выжить. На близлежащем поле солдат охранял огромные мешки с зерном. Американский корреспондент спросил у пожилого лидера общины, почему его люди не разоружат часового и не заберут зерно, чтобы утолить голод. Старик с достоинством отвечал, что в мешках находятся зерна для посева на следующий год. „Мы не крадем у будущего", — сказал он» [101].
Разумеется, освоение в России навыков рационального научного мышления, массовое образование научного типа, модернизация хозяйства и быта вели к ослаблению традиционной религиозности, усилению скептицизма и появлению в интеллигенции нигилизма (хотя и иного, нежели на Западе, типа — нигилизма «петербургского образца», «веры в неверие» вплоть до готовности пойти на крест за эту веру).46
Но в России никогда не было систематических культурных и политических усилий, направленных на искоренение «естественного религиозного органа». Сама русская революция была движением, в основе которого лежало глубокое религиозное чувство (можно говорить о ереси советского хилиазма). Поэтому и конфликт государства с церковью в 20-е годы, прямое следствие Гражданской войны, имел признаки религиозного конфликта. Советское идеократическое государство и начало слабеть в 70-80-е годы вследствие кризиса религиозной компоненты его мировоззренческой основы (кризиса крестьянского общинного коммунизма).
На Западе, напротив, Просвещение положило начало долгосрочной программы подавления религиозной восприимчивости, о котором говорил Р. Гвардини. П.Б. Уваров пишет: «Особенно ярко агрессивное неприятие традиционных религии и церкви проявилось в рамках масонства, единственного автономного движения интеллигенции, известного истории. Французский историк П. Шевалье в своей работе о масонах пишет следующее: «Свобода мысли для большинства масонов конца XIX и первой половины XX в. означала освобождение от любой религиозной веры, а наиболее решительное меньшинство масонов никогда не скрывало желания просто разрушить традиционные религии». Хорошим подтверждением тезиса П. Шевалье служат слова одного из лидеров французского масонства начала XX в. Лафера: «Мы не просто антиклерикальны, мы противники всех догм и всех религий… Действительная цель, которую мы преследуем, крушение всех догм и всех церквей» [102, с. 171-172].