На экономическом уровне уроки Великой депрессии считались хорошо понятыми и усвоенными, так что повторение подобных событий в будущем оказывалось заведомо невозможным. Ответом была теория Дж. М. Кейнса о социально-регулирующей роли государства, которое должно создавать своими действиями сознательный противовес капиталистическому циклу: если рынок переживает снижение деловой активности, правительство должно увеличивать инвестиции. Социальная защита населения была провозглашена своего рода догмой нового капитализма, который все больше нуждался в социалистических подпорках. Эти элементы социализма в буржуазном обществе имели, однако, двойственную природу. С одной стороны, они способствовали поддержанию стабильности, выживанию и развитию системы (как, впрочем, и буржуазные элементы в позднем феодальном обществе), а с другой стороны, они создавали наглядное доказательство того, что жизнь вообще может быть устроена по другим принципам. Более того, из теоретической перспективы эти иные принципы превращались в систему практических институтов, функционировавших здесь и сейчас. Классовая борьба из столкновения масс с силами системы все больше превращалась в противостояние структур и институтов внутри самой системы. Это, впрочем, таило в себе определенную опасность и для самих масс: полагаясь на «свои» институты в рамках демократического государства, трудящиеся постепенно утрачивали привычку к борьбе, готовность к ежедневной мобилизации для защиты своих прав - то, на чем вообще-то и основывается жизненная сила гражданского общества.
«Окончательная преодоленность» и «невозможность возвращения» Великой депрессии стали своего рода догмами общественного сознания, настолько очевидными, что вопросы о том, как депрессия была преодолена и почему она никогда не вернется, сначала ушли на второй план, а потом и окончательно стерлись из общественной памяти. Существование потребительского общества на Западе стало аксиомой, а для Восточной Европы и многих стран третьего мира оно сделалось естественной и единственно возможной целью.
Можно сказать, что уроки Великой депрессии - вполне по Фрейду - вытеснялись из коллективной памяти сначала стихийно, а потом и вполне сознательно. Начиная с 1980-х годов, когда на политическую сцену вышли идеологи неолиберализма, мировая экономика вступила в новый этап, на котором борьба против разросшихся социалистических институтов сделалась главной целью элит Запада, а затем и всей планеты. Демонтаж социального государства, дерегулирование, приватизация, уничтожение общественного сектора (т. е. всего того, что было порождено опытом Великой депрессии) опирались на уверенность в невозможности возвращения глобального кризиса. Реванш буржуазии, кульминацией которого стала капиталистическая реставрация в бывшем Советском Союзе, имел в качестве идеологической и психологической основы эту уверенность. Депрессия никогда не вернется. Ужасы 30-х годов являются таким же историческим мифом, как Кинг Конг на Эмпайр стейт билдинг - мифом культурным. О том, что подобные культурные мифы воплощают совершенно реальные коллективные страхи, надежды или переживания, никто уже не подозревал. А потому возвращение кризиса казалось не более реальным, нежели материализация мифических фигур, порожденных творческим воображением кинематографистов.
Общество, сложившееся в Европе и США после Великой депрессии и Второй мировой войны, должно было уступить место новому порядку, при котором массовое потребление сохранялось не на основе государственной политики и социалистических институтов, а за счет стихийного саморазвития рынка. Потребление превращалось в новую религию, а потому, по законам религиозного мышления, оно уже не имело ни причины, ни естественных внешних оснований. Оно должно было бесконечным и чудесным образом поддерживать себя само, превращаясь из экономического фактора в естественную основу жизни. О том, насколько потребление зависит от труда, и насколько сам труд является заложником социальной организации, теперь можно было не думать.
Вполне по законам мифа, забвение и незнание были жестоко наказаны. Прошлое вернулось в ужасающей и непредсказуемой форме нового кризиса, который стал возмездием за многолетнюю социальную безответственность правящих классов. Но, как всегда бывает в истории, те, кто вызвали кризис, сами же на первых порах и руководят работами по его преодолению. А потому груз новой депрессии будет переложен на плечи трудящихся так же, как это произошло и в 1929-1932 годах. Правящие классы в первую очередь спасают себя. Другой вопрос, насколько они в этом преуспеют.
Первое издание Великой депрессии породило фашизм и мировую войну, но оно также породило народные фронты, революцию в Испании, антиколониальные выступления в Индии и массовый подъем левого движения, которое поставило под вопрос само существование капитализма. Разумеется, сталинский СССР вместе с западной социал-демократией серьезно способствовали тому, чтобы этот кризис, в конце концов, нашел себе реформистское, а не революционное разрешение. Но сегодня уже нет ни Советского Союза, ни социал-демократии в том смысле, в каком она существовала на протяжении большей части ХХ века (исторические названия партий говорят об их политике не больше, чем древние племенные имена Бельгии, Иберии или Венеции об их сегодняшнем населении).
Отсутствие вменяемой левой альтернативы - тоже одно из последствий многолетнего невнимания к историческим урокам. Неготовность общества к кризису на всех уровнях гарантирует, что он будет затяжным и мучительным. И призраки прошлого получат достаточно шансов, чтобы материализоваться.
И, увы, шансов увидеть колонны нацистских штурмовиков, марширующих по улицам европейских (и российских) городов, куда больше, чем надежд на то, что мы в один прекрасный день обнаружим Кинг Конга, вновь карабкающегося по этажам Эмпайр стейт билдинг.
К вопросу о невезении
Питер де Хоох. Голландская семья. Ок. 1660
Английское словечко «лузер», традиционно переводившееся на русский язык как «неудачник», в 1990-е годы неожиданно превратилось в один из главных идеологических символов эпохи. Таковым оно, несмотря на некоторые колебания конъюнктуры, оставалось и в следующее десятилетие, быть может для того, чтобы окончательно утратить заложенный в него идеологический смысл на фоне кризисных потрясений, наступивших в 2008 году.
Появление нового слова всегда отражает новые явления. И если у нас был в очередной раз востребован иностранный термин, то именно потому, что с обществом происходило нечто непривычное, не описываемое нашей традиционной речью. Другое дело, что в отечественной реальности английское слово приобрело новый смысл, лишь частично совпадающий с тем, который оно имело в собственном языке.
Смысл термина был сугубо и принципиально идеологическим. И, как ни парадоксально, относился он не столько к тем, кто в ходе реформ 1990-х годов проиграл, потерпел неудачу, а напротив, скорее отражал мироощущение победителей. Или, вернее, тех, кто на данный конкретный момент мнил себя победителями.
Задача состояла не в том, чтобы описать поражение, а в том, чтобы морально, культурно и психологически обосновать победу. Эта победа, успех, материальное торжество должно было не просто утвердить себя, но и доказать свою закономерность, необходимость и правильность. И именно здесь возникала проблема: критерии успеха, принятые обществом 1990-х годов, разительно не совпадали не только с прежней советской системой ценностей, но и с традиционными представлениями, существовавшими в русской культуре. Хуже того, они находились в разительном противоречии с так называемой «протестантской этикой» Запада.
В свое время Макс Вебер очень убедительно показал, что смысл протестантской этики не в восхвалении богатства и успеха любой ценой, а наоборот, в их ограничении, подчинении определенным правилам и требованиям. Именно поэтому успех в протестантской культуре скромен до ханжества, а богатство подчинено неумолимой логике накопления капитала. Это служение капитализму, требующее сдержанности и самоотречения, отнюдь не вызывало сочувствия в постсоветском обществе, воспринимавшем рынок исключительно через призму потребления и наслаждения. С другой стороны, протестантская этика капитализма делает понятия богатства и успеха неотделимыми от понятия труда - нечто глубоко отвратительное и принципиально неприемлемое для новых элит, которые формировали свою идеологию за счет отрицания советских ценностей, тоже ориентированных на решающую роль труда (и, кстати, парадоксальным образом, схожих с «протестантской этикой» Вебера).
Короче, успех должен был оправдываться не трудом, скромностью и воздержанием, а чем-то другим. Например, неудачей других.