Российская бюрократия, порожденная реформами Петра, также постепенно отдалялась и отторгалась от народа как угнетающая надстройка, к тому же постепенно проникавшаяся социальным расизмом и русофобией. Ф.И. Тютчев писал в письме к своей дочери Анне 1 декабря 1870 г., что в России господствует «абсолютизм», который включает в себя «черту, самую отличительную из всех — презрительную и тупую ненависть ко всему русскому, инстинктивное, так сказать, непонимание всего национального» [35].
В период упадка феодализма сословия дворян и крестьян начинают относиться друг к другу как к иным народам. Кризис сословного общества и углубление социальных противоречий после реформы 1861 г. породили межсословную вражду. Русофобия была присуща и существенной части философствующей интеллигенции, которая металась между марксизмом и либерализмом (по выражению Солоневича, всем этим «бердяям булгаковичам»). Историк Г.П. Федотов, в юности марксист и социал-демократ, уехал в Париж своим ходом в 1925 г. Он вспоминал: «Мы не хотели поклониться России — царице, венчанной царской короной. Гипнотизировал политический лик России — самодержавной угнетательницы народов. Вместе с Владимиром Печериным проклинали мы Россию, с Марксом ненавидели ее» [36].59
А ведь Печерин — это конец 30-х годов XIX в.! Считается (хотя точно не известно), что это о нем Пушкин писал в 1836 г.:
Ты просвещением свой разум осветил;
Ты правды чистый лик увидел.
И нежно чуждые народы возлюбил
И мудро свой возненавидел.
Когда безмолвная Варшава поднялась
И ярым бунтом опьянела;
И смертная борьба меж нами началась
При клике «Польска не згинела!»;
Ты руки потирал от наших неудач;
С лукавым смехом слушал вести;
Когда разбитые полки бежали вскачь
И гибло знамя нашей чести.
Когда ж Варшавы бунт раздавленный лежал
Во прахе, пламени и в дыме;
Поникнул ты главой и горько возрыдал;
Как жид о Иерусалиме.
Русофобия была присуща даже патриотическому сознанию, как это выразилось в фигуре Чаадаева. В.В. Кожинов убедительно показывает, что Чаадаев был патриотом России, но ведь одновременно и ее ненавистником. Отношение к родной стране определяется не знанием и не логикой — оно сродни религиозному чувству. Чаадаев знал примерно то же, что и Пушкин. Но Пушкин писал «Руслана и Людмилу» или «Полтаву», а Чаадаев такие строки: «Никаких чарующих воспоминаний, никаких прекрасных картин в памяти, никаких действенных наставлений в национальной традиции. Окиньте взором все прожитые нами века, все занятые пространства — и вы не найдете ни одного приковывающего к себе воспоминания, ни одного почтенного памятника… Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем, без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя… Явившись на свет, как незаконорожденные дети, лишенные наследства, без связи с людьми, предшественниками нашими на земле, не храним в сердцах ничего из наставлений, вынесенных до нашего существования… Про нас можно сказать, что мы составляем как бы исключение среди народов. Мы принадлежим к тем из них, которые как бы не входят составной частью в человечество…».
Поэт Н.М. Языков, умирая, написал о Чаадаеве:
Вполне чужда тебе Россия;
Твоя родимая страна!
Ее предания святые
Ты ненавидишь все сполна.
Структура русофобии наших отечественных западников во многом воспроизводила концепции, выработанные в Западной Европе еще в XVI в. Со времен Чаадаева поминается, как причина культурной несостоятельности, принятие христианства от Византии. Чаадаев писал: «Повинуясь нашей злой судьбе, мы обратились к жалкой, глубоко презираемой этими [западными] народами Византии за тем нравственным уставом, который должен был лечь в основу нашего воспитания».
Мысль Чаадаева о том, что воспринятое от «глубоко презираемой» Византии христианство несостоятельно, считается в русофобской элите очень плодотворной, ее перепевают уже почти два века. Вот авторитетный философ, «грузинский Сократ» М.К. Мамардашвили, объясняет французскому коллеге, что такое Россия: «Живое существо может родиться уродом; и точно так же бывают неудавшиеся истории. Это не должно нас шокировать. Вообразите себе, к примеру, некоторую ветвь биологической эволюции — живые существа рождаются, действуют, живут своей жизнью, — но мы-то, сторонние наблюдатели, знаем, что эволюционное движение не идет больше через эту ветвь. Она может быть достаточно велика, может включать несколько порой весьма многочисленных видов животных, — но с точки зрения эволюции это мертвая ветвь. Почему же в социальном плане нас должно возмущать представление о некоемом пространстве, пусть и достаточно большом, которое оказалось выключенным из эволюционного развития? На русской истории, повторяю, лежит печать невероятной инертности, и эта инертность была отмечена в начале XIX в. единственным обладателем автономного философского мышления в России — Чаадаевым. Он констатировал, что Просвещение в России потерпело поражение… По-моему, Просвещение и Евангелие (ибо эти вещи взаимосвязанные) совершенно необходимы… Любой жест, любое человеческое действие в русском культурном космосе несут на себе, по-моему, печать этого крушения Просвещения и Евангелия в России» [38].
Левая часть образованного слоя в XIX в. интенсивно разрушала образ монархического государства, подрывая его роль как символа национального сознания. Н. Добролюбов еще студентом писал о Николае I, апеллируя к Западу: «Но как могла Европа сносить подобного нахала, который всеми силами заслонял ей дорогу к совершенствованию и старался погрузить ее в мракобесие?» [39]
Европеизированное образование также усиливало отчуждение элиты от русского народа. В статье «Беспочвенность русской школы» В.В. Розанов пишет: «Пора нашему просвещению снять „зрак раба", который оно носит на себе… Но дело лежит гораздо глубже, потому что и самый материал образования, с которым непосредственно соприкасается отроческий и юношеский возраст всей страны, есть также не русский в 7/10 своего состава. То есть незаметно и неуклонно мы переделываем самую структуру русской души „на манер иностранного"» [84, с. 235-236].
Розанов приводит данные, в которые трудно поверить: на весь курс русской истории, который дается в трех классах гимназии, отведено в сумме 56 часов, т. е. 1/320 часть учебного времени восьмиклассной гимназии. Он продолжает: «На „нет" сводится роль исторического воспоминания в душе почти каждого образованного русского. Удивляться ли при этой постановке дела в самом зерне его, что мы на всех поприщах духовной и общественной жизни представляем слабость национального сознания, что не имеем ни привычек русских, ни русских мыслей, и, наконец, мы просто не имеем фактического русского материала как предмета обращения для своей хотя бы и „общечеловеческой" мысли?» [40, с. 237].
Об умонастроениях молодых либеральных интеллигентов Розанов писал: «У француза — „chere France", у англичан — „Старая Англия", у немцев — „наш старый Фриц". Только у прошедшего русскую гимназию и университет — „проклятая Россия"».
После крестьянских волнений 1902-1907 гг. либеральная элита качнулась от «народопоклонства» к «народоненавистничеству». Об этой ненависти писал Толстой (она просачивалась вниз, в массовое сознание): «Вольтер говорил, что если бы возможно было, пожав шишечку в Париже, этим пожатием убить мандарина в Китае, то редкий парижанин лишил бы себя этого удовольствия. Отчего же не говорить правду? Если бы, пожавши пуговку в Москве или Петербурге, этим пожатием можно было бы убить мужика в Царевококшайском уезде и никто бы не узнал про это, я думаю, что нашлось бы мало людей из нашего сословия, которые воздержались бы от пожатия пуговки, если бы это могло им доставить хоть малейшее удовольствие. И это не предположение только. Подтверждением этого служит вся русская жизнь, все то, что не переставая происходит по всей России. Разве теперь, когда люди, как говорят, мрут от голода… богачи не сидят с своими запасами хлеба, ожидая еще больших повышений цен, разве фабриканты не сбивают цен с работы?» [41]
Красноречивы установки И. Бунина, который обладал большим авторитетом и как писатель, и как «знаток русского народа». В элитарных собраниях Бунин говорил о русских: «От дикости в народе осталось много дряни, злобности, зависть, жадность. Хозяйство мужицкое как следует вести не умеют. Бабы всю жизнь пекут плохой хлеб. Бегут смотреть на драку или на пожар и сожалеют, если скоро кончилось. По праздникам и на ярмарках в бессмысленных кулачных боях забивают насмерть. Дикий азарт. На Бога надеются и ленятся. Нет потребности улучшать свою жизнь. Кое-как живут в дикарской беспечности. Как чуть боженька не уродил хлеб — голод» [42, с. 14-15].60