Кто же решил исход борьбы на X съезде — Сталин со своими аппаратными маневрами? Он наверняка проявил активность, и его кадры — Молотов, Куйбышев — уже добрались до самых верхов. Но Сталин тогда еще не контролировал аппарат, следовательно, ведущая роль в «троцкистском погроме» могла принадлежать только Ленину.
Да, именно Троцкий «приходится отцом» многим репрессиям военного коммунизма, вроде трудовых армий и продразверстки. Однако он же первым понял, что эти методы себя исчерпали, и выдвинул идею продналога. Что будет, если он после войны решит осесть в столице и окончательно закрепиться в роли ведущего ума партии? Опять «двоевластие»? Сделавший свое дело должен уйти; пожертвовать ферзя в самом конце выигранной партии — вроде бы ничего страшного, раз противнику это все равно уже не поможет. Встревоженный разногласиями с Троцким, а возможно, и той же ревностью к его успехам, Ленин-Сальери подливает отраву «Моцарту революции». Здесь, в отличие от легенды, рассказанной Пушкиным, агонии предстояло быть долгой и мучительной.
Но король, хоть он и важней любых фигур на доске — все-таки сам не игрок, а деревяшка в руке игрока. Того всяк называет по-своему: одни законом истории, другие — Божьим промыслом. На следующем, XI съезде Ленин доводит дело до логического конца: при полной поддержке Зиновьева и Каменева ставит Сталина генсеком, самым главным партийным аппаратчиком. (Иногда всю инициативу приписывают главному питерскому большевику, но такое допущение нельзя принять всерьез.) Но вскоре Ленин заболевает — и тут-то выясняется, что Троцкий был не только и не столько конкурентом, но столпом его личной власти.
Новое поколение выбирает Чингисхана
О последних годах вождя и в советской, и в постсоветской лениниане рассказано немало всякой всячины. Судорожные попытки меркнущего сознания извлечь из себя хоть что-нибудь внятное и сама смерть Ленина, не успевшего отметить пятьдесят четвертый день рождения, воспринимались сторонниками «социализма с человеческим лицом» как трагедия, исказившая «верный» ход истории. Как злобный Сталин третировал бессильного Ильича, или как тот собирался, но не успел развенчать тирана — все эти подробности пережеваны многократно. Умирающий сочиняет одну за другой памятные записки — «политическое завещание», пустоватые рассуждения о рабочем контроле, о кооперации и действительно вроде как пытается придержать своего фаворита. Но и здесь он говорит о двух лидерах, Троцком и Сталине, а в общем, тужится из последних сил лягнуть всех и каждого, включая зачем-то Пятакова, который к политбюро близко не стоял.
С замечательной ловкостью Сталин обратил этот маразм основателя в свою пользу: каждое слово критики стало камнем в последующем избиении Троцкого и всех, всех остальных. Затем «передовой опыт» распространился ретроспективно вообще на все конфликты, вплоть до самых ранних, когда бы и о чем бы ни случилось поспорить с Лениным его ближайшим соратникам — а ведь именно этим большинство из них занималось всю свою партийную жизнь. Иными словами, «чемоданов с компроматом» хватило на всю имевшуюся в наличии ленинскую гвардию. Но тут-то и выяснилась удивительная вещь: оказывается, в смысле всяческих «уклонов» праведнее самого великого покойника был один только новый генсек. Ну а что касаемо недостатков воспитания — не принимать же было всерьез подобные обвинения людям, отлично помнившим в наследии самого Ленина, к примеру, такие пассажи: «Приехал Троцкий, и сей мерзавец сразу снюхался с правым крылом «Нового Мира» против левых циммервальдцев… Всегда равен себе — виляет, жульничает, позирует как левый, помогает правым» [Ленин, т. 49: IX].
Все же нельзя не отметить одно: никто из соратников не попытался совсем «задвинуть» немощного вождя до самой его могилы. Не иначе, опасались — Троцкий еще тут, рядом. А вдруг прорвется снова наверх? Похоже, Лев Давидович оказался слишком штучным творением природы и политики, чтобы старая гвардия могла счесть его своим естественным лидером по умолчанию. Те же опасения распространялись на «подмастерьев» — Склянского, Сокольникова, Муралова, Преображенского, Крестинского, которые были на свой манер и ярче, и талантливей, чем «запасная скамья» верных ленинцев. Парадоксальным образом единство последних пять лет кряду укреплял фактор Троцкого; в этом, надо понимать, еще один — неявный его вклад в победу большевизма.
В 1923 году еще сохраняется иллюзия, будто позиции Троцкого достаточно сильны, его заслуги признаны массами, которые, естественно, не заметили аппаратного разгрома на X съезде. Угрозы не чувствует пока даже искушенный Карл Радек, сложивший в то время оду о «тайне величия» Троцкого. Последний в ней предстает как «человек с железной волей», «один из лучших писателей мирового социализма»; у него «великий умственный авторитет», «организаторский гений» и «гениальное понимание военных вопросов». Отчет о партконференции в «Правде» отмечает, что речь Троцкого была подытожена бурными, долго несмолкаемыми аплодисментами. «Этого мало сказать, — уточняет В.Валентинов. — Появление Троцкого и уход с нее после доклада сопровождались такой действительно бурной овацией, таким длительным, несмолкаемым громом аплодисментов, что Сталин и другие члены Политбюро позеленели от зависти и злобы, а Ворошилов, находившийся в составе президиума съезда, не постеснялся громко сказать: «Подобные овации просто неприличны, так можно встречать только Ленина»» [Валентинов, 1991: 14; 18].
Между тем кому иному, как не Троцкому принадлежала на самом деле львиная доля революционных замыслов и конкретных результатов, достигнутых за 1917–1921 годы: октябрьский переворот, нэп, плановое хозяйство, индустриализация за счет села и еще многое другое. Не приходится сомневаться, что если бы уже в то время существовали ОРТ с РТР, народ и власть не замедлили бы отдаться Льву Давидовичу. Но до сих пор не перестает удивлять то, что политик, совершивший больше всех других соратников, упорно продолжал держаться на второй роли, уступая первую Ленину даже после его смерти, несмотря на годы ожесточенной полемики в прошлом. А его, помимо расхожих сравнений с военными и реформаторскими талантами Наполеона, еще и обвинили в «бонапартизме», причем не только сталинисты, но и Оруэлл, например.
Однако в отличие от Бонапарта, чья страсть к завоеваниям серьезно обескровила французскую нацию, а реформы в то же время резко двинули вперед общественное развитие в целом ряде стран Европы, Ленин с Троцким, затем и Сталин были в принципиально иной ситуации. Ведь и современный капитализм «удался» далеко не с первой попытки: итальянские города-государства, бывшие первопроходцами на этом пути, даже объединившись в Новое время, продолжали падение в застой вплоть до прихода Муссолини и плана Маршалла. Попытки же создать такой коммунистический уклад, который бы не загнил, не умер, не трансформировался в свою противоположность или не был отброшен за ненужностью всего через несколько десятков лет, пока не удавались на практике никому и нигде. Естественно, большевикам пришлось непрерывно искать и находить какие-то обходные пути. Оптимальным и самым устойчивым (как представлялось в те же считанные десятилетия) паллиативом стал «феодальный социализм» по Сталину. Конечно, и это было само по себе более чем серьезной модернизацией — учитывая особенности дореволюционного прошлого, о которых мы писали выше. Но без «гарантий качества», увы.
За год с небольшим до смерти Ленин признавался: «Мы переняли старый государственный аппарат, и это было нашим несчастьем. Государственный аппарат часто работает против нас. Дело было так, что в 1917 после того, как мы захватили власть, государственный аппарат нас саботировал. Мы тогда очень испугались и попросили: «Вернитесь к нам назад». И вот все они вернулись». («К пятилетней годовщине Октябрьской революции». Понятно, что здесь вождь то ли сознательно наводит тень на плетень, то ли уже просто не разбирает, во что вляпался пером: «все они» вернуться не могли никак, потому что слишком многих покрошили разгулявшиеся мужики и красные комиссары, или увела эмиграция.) Затем «Завещание» и письма — последний крик отчаяния у разбитого корыта: «Мы уже пять лет суетимся над улучшением нашего госаппарата, но это лишь суетня, которая за пять лет лишь доказала свою непригодность или даже свою бесполезность, или даже свою вредность» («Лучше меньше, да лучше»).
Коммунистическая революция в Европе меж тем откладывалась на неопределенный срок. Троцкий при своем уме и воззрениях не мог не прийти к выводу: в этой ситуации и настоящего, «правильного» социализма, какой ему виделся, быть в принципе не может. Не оттого ли, что тоска по сбежавшему идеалу оказалась — редчайший случай в популяции двуногих! — сильней, чем основные инстинкты, в данном случае стремление к власти и реваншу; не отсюда ли и его согласие оставаться «самцом бета» даже при вожде-паралитике, и странные приступы эскапизма в самые неподходящие моменты, наконец, непонятное безразличие к аппаратной угрозе? Из этого инерционного «штопора» Троцкий выйдет окончательно только к 1927 году, когда бороться останется уже только за физическое существование, свое и близких. Безнадежно поздно.