Слов, характеризующих реальную жизнь писателя до ареста, в протоколах показаний Кольцова больше, чем «тенденции следствия». Кольцов, отдадим ему должное, не оговаривал людей совсем уж просто так. Эта «тактика поведения обвиняемого» в 1938–1939 гг. была бы абсурдной — ведь уже прошли судебные процессы, которые трудно превзойти по масштабам злодеяний, приписанных обвиняемым. Читая тексты признаний Кольцова, мы видим его первоначальную попытку ограничить квалификацию дела антисоветской пропагандой, «фрондирующей болтовней». Раз уж следователи знают об этих разговорах, важно, чтобы его за них и посадили. Во всяком случае, можно надеяться, что за это не расстреляют.
Показания этого этапа следствия — интереснейший материал для исследования литературной и журналистской среды 30-х гг. — с ее интригами, подсиживаниями, разговорами в курилках. Очень много интересного и не имеющего отношения к «тенденции следствия» (и вообще к делу) Кольцов сообщает о международном писательском левом сообществе. Нужно только выносить за скобки «тенденцию следствия», когда невинные в целом разговоры трактуются как «антипартийные и антисоветские».[369] Кольцов утверждает, что в этих беседах писательской фронды участвовали И. Эренбург и Р. Кармен. Почему бы нет? Но они не будут арестованы. «Тенденция следствия» тянется в другую сторону. Кольцов контактировал с зарубежными журналистами. Важно представить эти разговоры как выдачу важной информации, шпионаж.
Кольцов — важная фигура, отвечающая за связи с влиятельной левой писательской средой Западной Европы, которая играла важную роль в политике Народного фронта и теперь недовольна ее пересмотром и террором в СССР. Кольцов дает следователю компромат и на эти круги. Одновременно Кольцов мог контактировать с троцкистами в Испании. И наконец, что особенно важно, он вел фрондирующие разговоры с наркомом иностранных дел М. Литвиновым, под которого как раз в это время активно «копают» в связи с пересмотром внешней политики СССР. В этом, вероятно, и состоял основной мотив ареста Кольцова — стартовая точка дела Литвинова. 31 мая 1939 г. Кольцов дает подробные показания о заговоре в НКИДе во главе с Литвиновым. Процесс над франкофилом и евреем Литвиновым в случае необходимости может произвести хорошее впечатление на Германию, если в сложной дипломатической игре середины 1939 г. будет взят курс на сближение с немцами.
Почему Кольцов стал признаваться в шпионаже и топить не своих коллег-журналистов (о «фронде» которых у НКВД и так было много показаний), а так вовремя — именно Литвинова? Под давлением «изобличающих доказательств» следователя? В деле нет их признаков. В рассказах о неосторожных высказываниях Литвинова в принципе нет ничего невероятного. Но заметно, что откровенность Кольцова стимулируется физически. Проще говоря, весной 1939 г., в самый разгар «бериевской законности», Кольцова банально бьют.
Об этом подсудимый прямо и заявил суду на процессе над ним 1 февраля 1940 г.: «Все предъявленные ему обвинения им самим вымышлены в течении 5-ме-сячных избиений и издевательств над ним… Отдельные страницы и отдельные моменты являются реальными».
Официально развернута борьба с физическими методами воздействия на заключенных. Тут бы суду и разобраться, проверить, наказать виновных следователей. Но, оказывается, никакая законность судей не интересует. Посовещавшись, судьи в тот же день вынесли смертный приговор. Было много работы — своей очереди ждал Мейерхольд.
Его арест формально был связан с показаниями на него Кольцова, но не все, чьи имена выкрикнул избиваемый Кольцов, были потом арестованы (также и не все, на кого потом показал Мейерхольд). Дело было явно не в цепной реакции показаний. По внешнеполитическим причинам понадобился авторитетный представитель интеллигенции для раскручивания дела Кольцова и превращения его в дело Литвинова — Эренбурга. Кольцов уже в конце 1938 г. дал показания на Мейерхольда и Эренбурга, Сталин в январе 1939 г. даже сказал Фадееву, что «мы намерены» арестовать Мейерхольда.[370] Но Мейерхольд тогда арестован не был (а Эренбург и вообще не был). То есть вопрос еще решался. И не просто решался, а в какой-то момент был отложен — Мейерхольд «пошел на повышение» после опалы 1937–1938 гг. Он назначается главрежем театра им. Станиславского, вышли восторженные рецензии на его постановки «Маскарада» и парада физкультурников.
Но тут Мейерхольд, слишком серьезно воспринявший «оттепель» 1939 года, стал выступать так, как было рискованно и в 1954-м. По записи Ю. Елагина, выступая с докладом на всесоюзной конференции режиссеров 14 июня 1939 г., Мейерхольд, в присутствии сидевшего в том же президиуме Вышинского, говорил: «Меня упрекают в том, что я формалист… Вероятно, именно социалистический реализм является ортодоксальным антиформализмом. Но я бы хотел поставить этот вопрос не только теоретически, но и практически. Как вы называете то, что происходит в советском театре? Тут я должен сказать прямо: если то, что вы сделали с советским театром за последнее время, вы называете антиформализмом, если вы считаете то, что происходит на сценах лучших театров Москвы, достижением советского театра, то я предпочту быть, с вашей точки зрения, «формалистом»… Охотясь за формализмом, вы уничтожили искусство».[371] Ну надо же, его вернули к работе, а он обернул покаяние в обвинение, раскритиковал соцреализм в его сталинской упаковке (ритуально, естественно, восславив Вождя). Нет, не наш человек… Если бы Мейерхольд был в этот момент нужен Сталину для чего-нибудь важного или не понадобилось бы найти заговор именно в этой сфере — Мейерхольд дожил бы по крайней мере до войны. Но на нем пересеклось несколько неблагоприятных факторов, одним из которых была его вера в «оттепель».
Ключевой фигурой писательского заговора по версии следствия был И. Эренбург — важная фигура в контактах с французской интеллигенцией (а значит — и политической элитой), знаковая фигура в деле идейной борьбы с фашизмом. Но, несмотря на то, что Мейерхольд дал нужные показания, Эренбурга пока не трогали. Его судьба зависела от международной обстановки.
Мейерхольда тоже пытали — «бериевская оттепель» на него тоже не распространялась. До нас дошло письмо Мейерхольда Молотову от 13 января 1940 г.: «Меня здесь били — больного 65-летнего старика: клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине, когда сидел на стуле, той же резиной били по ногам сверху с большой силой, по местам от колен до верхних частей ног. В следующие дни, когда эти места ног были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, то по этим красно-сине-желтым кровоподтекам снова били жгутами (я кричал и плакал от боли)».[372] Такова была бериевская «законность», которая ничуть не смутила судей, приговоривших Мейерхольда к расстрелу на основе показаний, полученных таким путем.
В итоге Сталин решил, что процесс над Литвиновым и франкофилами не понадобится, что Эренбург может снова пригодиться (сигнал мастерам пера к новой антифашистской кампании Сталин даст, позвонив Эренбургу).
Нужно было избавиться от отработанного материала. Не выпускать же Кольцова и Мейерхольда, которые могут порассказать, какими методами выбивают показания уже бериевские следователи.
Ни Сталин, ни Берия и не думали следовать «конституционным нормам», которые всегда воспринимали как муляж. Творцы системы ушли в историю, а муляж продолжает питать иллюзии наивных сталинистов.
После смерти исторической личности ее образ продолжает жить, воздействовать на общество. Люди продолжают «общаться» с «великими», соотносить свое поведение с опытом истории. Жизнь человека во многом зависит от того, какой исторический миф преобладает в его сознании и насколько он близок к реальности. Это определяет представление о должном и ложном.
Фигура Сталина — одна из центральных в историческом сознании наших соотечественников. Сталин при всей своей конкретной историчности — это образ, который корнями своими уходит в ветхозаветный пласт нашей культуры, где миссия народа оправдывает любые жестокости его царя, направленные на ее осуществление. Во многом именно этот культурно-ис-торический пласт определял и оправдывал поведение Сталина и в его собственных глазах, и в глазах его сторонников — современных ему и современных нам. Ветхозаветный царь, будь то Давид, Иван Грозный или Сталин, не жалеет ничего и никого в защите избранного народа и его миссии.
Но наша культура и наше историческое сознание не ограничиваются ветхозаветной традицией. Они включают и новозаветное миропонимание, и славянские эпосы, и влияние западного индивидуализма, и пласт социалистической культуры от Герцена и Маркса до Ефремова и Стругацких. Наше историческое мировосприятие многообразно. Многолики и исторические образы, включая Сталина. Сегодня он продолжает действовать в нашей культуре через множество противостоящих друг другу образов. И чаще всего мнения о Сталине больше характеризуют говорящего, чем самого Сталина.