Л. Троцкий
Койоакан, 16 февраля 1938 г. *
P.S. Я писал эти страницы в те дни, когда мой сын, неведомо для меня, боролся со смертью. Я посвящаю его памяти эту небольшую работу, которая, я надеюсь, встретила бы его одобрение: Лев Седов был подлинным революционером и презирал фарисеев.
Л.Т.
* Статья была вчерне закончена 16 февраля. При окончательной обработке автор включил в текст несколько более свежих примеров.
Хороший фашизм и фашизм плохой
Британские колонисты в Египте. 1869
Английский социолог Стюарт Холл назвал это «дискурсивной борьбой». Идеям, концепциям, анализу противопоставляются не другие идеи, критика, аргументы, а образы, эмоции и ассоциации. Не только идеи, но даже и термины могут быть эмоционально дискредитированы и изъяты из употребления, превратившись в некий негативный знак, запретный звук.
На протяжении последнего десятилетия ХХ века именно такая «дискурсивная борьба» вывела из употребления в «серьезном обществе» социалистические идеи любого рода. Достаточно было произнести слово «национализация», «классовые интересы» или даже просто упомянуть о «социальной справедливости», как в ответ звучало слово «ГУЛАГ» и обвинение в тоталитаризме.
Любопытно, что параллельно таким же точно образом (только в обратном порядке) происходила реабилитация «национального дискурса». Разумеется, часть либеральной интеллигенции и сегодня готова объявить фашистом всякого, кто упомянет существование этнических различий или, не дай Бог, нации. Но этот тип ответа, в свою очередь, свидетельствует о маргинальной позиции говорящего в рамках нового «мейнстрима». А господствующая тенденция имеет направление противоположное. Даже в Германии, где после 1945 года любые разговоры про «национальные корни» и «исторические традиции немцев» вызывали у благопристойной публики вполне понятный дискомфорт, ситуация меняется. Нацизм сам по себе, национальная традиция - сама по себе. «Работа над дискурсом» позволила понемногу, осторожно и сравнительно безболезненно расцепить эти понятия. И в начале нынешнего века даже социал-демократы в Германии заговорили так, как говорили за сто лет до этого правые консерваторы. С другой стороны, это логично. Если любые идеи, связанные с социальными преобразованиями, защита интересов труда и обсуждение нового, коллективистского способа организации жизни равнозначны тоталитаризму, то на что опираться в поисках хоть какой-то общности? Только на голос крови, национальную традицию и общие культурные корни.
История ХХ века и в самом деле предоставила немалое количество примеров того, как попытки социального преобразования заканчивались кровопролитием и репрессиями. Правда, были и куда менее драматичные примеры реформ и революций, о которых предпочитают не упоминать, благо они были не столь радикальными, как события в России в 1917-м или в Китае в 1949 году. Действительная практика тоталитаризма, сопровождавшаяся миллионами жертв, породила задним числом целую литературную традицию антитоталитарных разоблачений, авторы которых, опираясь на эти чудовищные факты, дополняли их массой домыслов и прямой лжи. Чем ужаснее были подлинные истории, тем легче было врать и дополнять их новыми страшными рассказами. Так несколько миллионов жертв ГУЛАГА превратились в немыслимые десятки миллионов, история репрессий обросла фантастическими подробностями. Ложь оказалась поставлена на поток новой пропагандой, успешно заимствовавшей приемы тоталитарной идеологической машины. Парадоксальным, но закономерным побочным эффектом этой лжи оказались всё более массовые выступления в защиту Сталина, его режима и его времени. Ведь чем больше очевидной лжи нам рассказывают про генералиссимуса, тем больше соблазн предположить, что репрессий и вовсе не было, а ГУЛАГ представлял собой сеть лечебно-оздоровительных учреждений. Да, подобное заявление будет наглой и отвратительной ложью, но поскольку другая сторона лжет не менее нагло и не менее отвратительно, то не всё ли равно, кому верить? Из двух видов вранья человек выбирает более для себя удобное.
Так что, если вы видите сегодня молодых людей с портретами Сталина на майках, винить в этом надо не стариков, защищающих ценности своей молодости, а либеральных пропагандистов и агитаторов, превративших историю ГУЛАГа в пошлый «ужастик».
С другой стороны, на фоне систематического обсуждения «ужасов коммунизма» (как реальных, так и вымышленных) любая репрессивная практика капитализма выглядела умеренной и даже необходимой (должен же «свободный мир» защищать себя!). Косвенным результатом стало снисходительное отношение к фашизму. А итальянский фашизм - обошедшийся без концлагерей и газовых камер - выглядел уж вовсе милым и домашним, в противовес германскому нацизму. Различие терминов использовалось для обоснования идеологической реабилитации. «Хороший» фашизм в стиле милейшего Бенито Муссолини - против «плохого» нацизма Адольфа Гитлера. В России, если что, заимствовать будут фашистские, а не нацистские традиции. Очень обнадеживает, не правда ли?
Но это всё же крайности, отвергаемые массовым сознанием, официальными пропагандистскими аппаратами и интеллектуалами, состоящими на службе у статусных политиков. Злодеяний фашизма массовая идеология не отрицает, и даже готова смириться с тем, что число жертв у правого тоталитаризма было большим, чем у левого. Принципиально при этом, однако, что тоталитаризм в любом его виде сразу же выводится за пределы «нормы», каковой объявлен либеральный капитализм. Если советская пропаганда (кстати, как и левые социал-демократы) подчеркивала связь между фашизмом и капитализмом, то теория тоталитаризма эту связь принципиально отрицает.
Тезис, как минимум, спорный. Либеральные социологи постоянно подчеркивают системную, социально-экономическую логику в тоталитаризме «левом», но почему-то столь же настойчиво и последовательно отрицают эту логику в случае тоталитаризма «правого». Мол, при отсутствии частной собственности ГУЛАГ получается обязательно, а в условиях буржуазного экономического порядка Бухенвальд и Освенцим получились совершенно случайно, как исключение. Хотя можно отметить и другую сторону медали - экономическая рациональность немецких концлагерей (в отличие от многократно описанного иррационализма и абсурда лагерей советских) была как раз закономерным результатом рыночной экономики, частного предпринимательства и протестантской этики.
И всё же давайте поверим на слово сторонникам «теории тоталитаризма» и представим себе, что нацизм с его террором не имеет к капитализму и капиталу никакого отношения, а прибыли, которые получали сотрудничавшие с нацистами германские корпорации, никак не были связаны с репрессивным характером политического режима. Предположим, что либеральный капитализм и свободный рынок к этой практике никакого отношения не имеет, даже самого косвенного. Но так ли уж гуманен либеральный порядок сам по себе?
Увы, исторический итог буржуазной модернизации свидетельствует о чем угодно, только не о гуманности. Опять же оставим в стороне террористические эксцессы буржуазных революций, нам в очередной раз напомнят, что они не имеют никакого отношения к гуманной хозяйственной практике. Постараемся забыть про генерала Пиночета, внедрявшего рыночную свободу с помощью террора, про аргентинских и уругвайских генералов, последовавших его примеру и про крошечный Сальвадор, где миллион человек стали жертвами правого террора - во имя борьбы с коммунизмом. Демонстративно забудем и про индонезийского диктатора Сухарто, который сумел истребить около миллиона сограждан всего за несколько недель - тоже во имя торжества свободной экономики, которая, кстати, очень даже неплохо в итоге получилась. Индонезию к концу правления Сухарто причислили к списку азиатских индустриальных «тигров».
Всё это «эксцессы» политики, которые лежат на совести конкретных государственных деятелей, тогда как защищаемый ими экономический порядок не имел никакой связи с подобными злодеяниями. Что ж, попробуем поверить и в это. Остановимся только на тех случаях массовых смертей, которые никак нельзя объяснить политикой. История капитала полна примерами массового террора, имевшего чисто экономические причины и корни. Пресловутое огораживание в Англии XVI века (повторившееся в Шотландии 200 лет спустя), сопровождалось гибелью от голода тысяч людей и по внешним признакам выглядит не многим лучше советской коллективизации. «Освобождение» работника от земли и превращение людей в индустриальных пролетариев было отнюдь не добровольным, а потому нуждалось в жестком полицейском контроле над «праздношатающимся» населением, которое необходимо было загнать на работу - на мануфактуры, корабельные верфи, металлургические предприятия и в шахты. Потребность в дешевом труде на другой стороне Атлантики создала спрос (чисто рыночный, разумеется) на чернокожих рабов. Работорговля стала одним из важнейших источников накопления капитала для буржуазии Новой Англии, судовладельцев британских портовых городов, голландского купечества. Ясное дело, белые люди никого сами в рабство не обращали. Они лишь покупали чернокожих рабов, которых им продавали арабы и местные чернокожие - наиболее европеизированные, продвинутые и ориентированные на ценности западной цивилизации. Именно эти прибрежные племена, принявшие христианство и подражавшие образу жизни белых людей, нашли свое место в новом трансатлантическом разделении труда, охотясь на живущих в глубине континента язычников. Спустя два столетия этот конфликт бумерангом вернулся к их потомкам, когда после ухода колонизаторов племена из глубинки двинулись на прибрежные города Анголы и Мозамбика, мечтая расквитаться за прошлое. А взявшие власть европеизированные мулаты, воспитанные в духе ценностей западного просвещения, и их гуманные парижские учителя никак не могли понять, почему вместо строительства новой свободной нации получается межплеменная резня. В свою очередь европейский обыватель, забывая о политкорректности за кружкой пива, бормотал, что «у этих черных» иначе и быть не может, они всегда ели друг друга.