Думаю, что о Ельцине еще много будет написано. Всякого, и хорошего, и плохого, как о первом правителе в постсоветском пространстве. Мое видение президента – это мое видение.
Хотя я и много общался с Борисом Николаевичем Ельциным, много читал о нем, я не уверен, что понял до конца этого человека.
Фигура эта – очень противоречивая.
Для меня есть два Ельцина, и я хорошо, без бинокля, с близкого расстояния, наблюдал и того, и другого. Первый Ельцин – это доброжелательный, приветливый, с теплым пожатием руки, с поддерживающими словами, которые, наверное, мог находить только он, и больше никто; и второй Ельцин – это человек, который все делает для того, чтобы удержаться у власти, – властолюбивый едва ли не до патологии, болезненно реагирующий на любую попытку критиковать его, раздражительный. Всякие хвори, о которых очень много писали, конечно же, наложили на него отпечаток.
Всегда, сколько бы мы с ним ни встречались, по голосу – теплому, участливому или, наоборот, холодному, отчужденному – я понимал, в каком состоянии он находится и как его настроили ко встрече со мной, как подготовили. Раньше его готовили Краснов – помощник по правовым вопросам и Орехов – начальник соответствующего управления, позже – это было в большинстве случаев – дочь Татьяна и Чубайс. Последние готовили, конечно, тенденциозно, субъективно, по-своему, как им было выгодно, трактовали некоторые события, связанные с деятельностью прокуратуры. Будучи настроенным против меня, Ельцин всегда вел себя агрессивно, подозрительно. Либо, наоборот, если никто с ним специально не поработал, был дружелюбен, участлив. Очень разным бывал этот человек, любой вызов к нему – это ребус, который до встречи с ним разгадать невозможно.
Последняя деловая встреча в Кремле с ним произошла в октябре 1998 года. Мы планировали – на этот раз с Ореховым – провести разговор по Центральному банку, было еще несколько серьезных вопросов, к которым я тщательно готовился – их надо было обязательно обсудить с президентом, – в общем, предстояла напряженная работа.
Я зашел в кабинет, известный по многим телерепортажам, поздоровался, сел, как обычно, на стул справа от президента, почувствовав некий жар от телевизионных камер – в кабинете было полным-полно телекорреспондентов.
Борис Николаевич, явно обращаясь к телекамерам и почти не видя меня, работая на публику, произнес:
– Давайте мы с вами спросим у Генерального прокурора: какие дела по коррупции, по убийствам он довел до суда? Какие громкие дела вообще расследовал?
И так далее. Поскольку у меня все это довольно плотно сидело в голове, – ведь этим приходилось заниматься каждый день, – я начал перечислять дела, которые мы направили в суд, и те, что еще расследуем не без успеха, в какой стадии они находятся, какие есть трудности… В общем, перечень у меня оказался большой. Борис Николаевич несколько удивился, как мне показалось, тому, что я «сижу в материале», а главное, что сделано немало и речь идет о довольно громких фамилиях и должностях, дал высокую оценку: видите, прокуратура у нас работает, понимаешь, неплохо, особых претензий у меня к ней нет…
И – ни слова о Центральном банке, о вопросах, с которыми я к нему пришел. Такие «проколы» стали случаться все чаще и чаще после дела, связанного с «коробкой из-под ксерокса», с гигантской суммой долларов. Похоже, президент перестал доверять мне. Либо его все время настраивали против меня.
* * *
После той октябрьской встречи с президентом я пошел к Орехову:
– Почему не удалось обсудить с президентом вопрос о Центробанке? Вы что, не подготовили его?
В ответ Орехов довольно мрачно сообщил, что президент был полностью подготовлен по ЦБ. Другой же мой знакомый сказал, что перед самой встречей со мной у него побывала дочь Татьяна. Скорее всего, именно она отвела беду от Центробанка, а также сформулировала этот, как она считала, «коварный» для меня вопрос.
Со сложным ощущением уехал я тогда из Кремля. С одной стороны, мне казалось, что меня хотят подловить, поставить подножку, свалить на землю, с другой – это сделать не удавалось. Но, как бы там ни было, становилось все труднее и труднее работать – я перестал находить понимание у Бориса Николаевича.
Конечно, толчковым моментом в изменении наших отношений стала та самая пресловутая коробка с деньгами. Если бы я – в нарушение закона, – сделал вид, что ничего не заметил, – у меня до сих пор с президентом были бы наишоколаднейшие отношения. Но все-таки, коли я служу закону, защищаю закон, я обязан это делать, обязан обговорить и неприятные вещи, дать правовую оценку любому нарушению закона.
Именно из-за этой коробки президент перед телекамерами устроил публичную разборку, спрашивая за дела, которые стали «висячими» давным-давно, за четыре года до моего прихода в Генпрокуратуру, и обвиняя в том, что она управляется не мною, а как-то со стороны.
Честно говоря, мне тогда хотелось встать и уйти. Но это было бы демаршем, а такой демарш – совершенно ник чему прокуратуре. А телевизионщики, они точно бы показали все однобоко – не в мою пользу. Вот так мы и общались с президентом, он то хвалил, то ругал меня.
Кстати, все каналы все время давали только возмущенную речь Бориса Николаевича, и – ни одного моего возражения ему, ни одного аргумента, хотя у меня и тогда нашлось что ответить президенту.
В тот же раз, в хмурый октябрьский день, когда телевизионщики ушли из кабинета, я сказал президенту:
– Борис Николаевич, у вас возникло недоверие ко мне после коробки из-под ксерокса – будто бы я возбудил уголовное дело на ровном месте… Так вот, я действовал по закону. И вы в этой ситуации не правы. Вы должны доверять и прокуратуре, и мне лично. Нас, конечно, есть за что критиковать, но только не за это…
В общем, слова мои были примерно такими. Воспроизвел бы какой-нибудь телеканал такую мою речь на экране? Да никогда. Никогда и ни за что, а я такие вещи говорил президенту часто. Говорил в лицо.
Должен заметить, что следственным путем раскрываются только десять процентов преступлений, девяносто процентов раскрываются оперативно-розыскными действиями. Так что вопросы об убийстве Александра Меня, Дмитрия Холодова, Владислава Листьева должны адресоваться не столько мне, сколько совершенно другим людям, другим силовым структурам, но президент этого словно бы не ведал и спрашивал с меня.
А вот то, что он должен был спросить с меня – дела о Центробанке, о Чубайсе, Козленке, Березовском, Кохе и других, – не спрашивал. Потому что, я так полагаю, – не велела дочь Татьяна.
Татьяне же он доверяет стопроцентно, полностью, и все свои информационные источники сузил всего до нескольких человек, из которых Татьяна Дьяченко стала главным. Виной всему была, конечно же, болезнь: Борис Николаевич не мог уже работать так, как работал раньше. Возникла некая изоляция, пояс отчуждения, который разорвать очень трудно.
* * *
Я не был ни разу ни в семье президента, не был с ним ни на охоте, ни на рыбалке, ни в бане. Но вместе, за одним столом, бывал неоднократно и видел его, что называется, с расстояния вытянутой руки, когда человека и рассмотреть основательно можно, и понять, что он собой являет, можно.
Так, я был вместе с президентом на серебряной свадьбе Коржаковых, вместе мы встречали Новый, 1998 год.
На новогоднюю встречу Ельцин пригласил десять супружеских пар. Были Черномырдин с женой, Куликов, Юмашев, Немцов с женами, а также дочери президента Татьяна и Елена с мужьями. Ничто не предвещало тогда, что Куликов вскоре будет освобожден от занимаемой должности вице-премьера и министра внутренних дел, что Черномырдин через три с небольшим месяца будет отправлен в отставку вместе со своими замами и членами кабинета. Разговоры были совсем иными, и настрой тоже был иным.
– Давайте договоримся – в наступающем году работать дружно, работать вместе, душа в душу, не разлучаться, поддерживать друг друга, – предложил Ельцин, – не то, понимаете ли, надоела кадровая чехарда. Предлагаю за это выпить…
Выпили. Что произошло дальше – вы уже знаете.
По иронии судьбы, на том празднике я произнес тост за президентскую семью, за то, что она является надежным прикрытием человека номер один в нашей стране, в России, оберегает его, создает условия для работы… Словом, обычный доброжелательный тост. Не думал я тогда, что скоро милое, теплое, святое слово «семья» станет нарицательным и будет олицетворять уже совсем иную истину и рождать совсем иные чувства…
Уже предвыборная кампания 1996 года досталась Ельцину очень тяжело. Он, хворый, с надсеченным сердцем, с больным дыханием, вынужден был ездить по городам и весям и веселить разных тинэйджеров, отплясывая перед ними что-то неуклюжее, медвежье. Из последней своей поездки он вернулся, едва дыша; сполз с самолетного трапа на землю и объявил членам выборного штаба, встречавшим его: