Некоторые западные мыслители, как, скажем, В. Шубарт, говорят о последовавшей «эволюции в глубине прометеевской души… Европа, — по его мнению, — никогда не выказывала притязания на какую бы ни было миссию по отношению к России. В лучшем случае она ощущала жажду концессий или экономических выгод. Россия же почти в течение столетий сознает по отношению к Европе свое призвание, выкристаллизовавшееся в конце концов в форму национальной миссии». Ряд идеологов Запада пришел к лестному для России выводу, что «русская душа наиболее всех склонна к жертвенному состоянию, отдающего себя самозабвению. Она стремится к всеобъемлющей целостности и к живому воплощению мысли о всечеловечестве. Она переливается на Запад, ибо она хочет все, а следовательно, и Европу. Она не стремится к законченности, а к расточению, она хочет не брать, а давать, ибо настроена она мессиански. Ее последняя цель и блаженство — в избытке самоотвержения добиться вселенскости. Так мыслил Соловьев, когда в 1883 году написал фразу «Будущее слово России — это, в согласии с Богом вечной правды и человеческой свободы, произнести слово замирения между Востоком и Западом».
Важна уже сама постановка проблемы западного и восточного мироощущения — прежде был лишь гимн Западу и упование на присоединение к нему Востока. После внутрирусской войны 1918–1922 годов Восток как бы получил признание, стал респектабельным. Если Гете видел в качестве «конкурирующего Востока» мир ислама, то ко второй четверти нашего века стало ясно, что ближайший и важнейший вызов Западу — цивилизация его русского соседа. И в примирении с ним стало видеться рождение новой, «восточно-западной» мировой культуры.
Без констатации этого нельзя понять основной стержень культурной, политической, цивилизационной эволюции двадцатого века. Ранее западная академическая философия никакое общение с иными цивилизациями не считала нужным (или полезным) для идейного мироосмысления Запада. Персы и индусы представляли экзотический интерес, являли собой маргинальный для Запада феномен. Увлечение Россией в 20-е годы изменило это удивительное самомнение.
Дело доходило до крайностей. Как пишет уже упоминавшийся Шубарт, «Россия — единственная страна, которая может освободить Европу, так как по отношению ко всем жизненным проблемам она занимает позицию, противоположную той, которую заняли все европейские народы. Именно из глубины своего беспримерного страдания будет она черпать столь же глубокое знание людей и смысл их жизни для того, чтобы возвестить это знание всем народам Земли».
Аналогичное произошло и в русском самосознании. До войны и революции образованные русские не сомневались в своей приобщенности к Западу. Более того. Они позволяли себе крайние критические суждения, находясь в рамках западных психологических и общественных понятий. Достоевский и Толстой потому могли быть столь суровы по отношению к западной цивилизации, что воспринимали ее как всеобщую, вселенскую, свою. Но буря гражданского конфликта явственно определила, что русский народ с его мировоззрением и традициями в определенном смысле ближе к Азии, чем к соседней Западной Европе. Русская элита теперь была критичнее к себе, к своей близости с Западом. И на рубеже своего отчаяния русская интеллигенция в эмиграции обращается к евразийству.
Опыт мировой и гражданской войны отшатнул Россию от Запада. Поставщиком необходимого минимума с 1922 года стала Германия, но в целом Россия, разочарованная в западном пути развития, ушла в изоляцию. И до сих пор по существу не знает, как из нее выйти.
Для России первая мировая война была испытанием, к которому страна не была готова. Видя перед собой опыт быстрых, основанных на мобильных перемещениях войск, балканских войн, русская дипломатия и генералитет полагали, что боевые действия продлятся недели, от силы несколько месяцев. Многолетняя война была губительной для огромной неорганизованной страны с плохими коммуникациями, с недостаточно развитой индустрией, с малограмотной массой основного населения. Напряжение войны имело губительные последствия для ориентированного на Запад общества, созданного Петром и непосредственно связанного — идейно, материально, морально — с Европой. Агония войны подорвала силы тонкого слоя европейски ориентированного правящего класса, она вывела на арену истории массы, для которых Европа в позитивном плане была пустым звуком, а в непосредственном опыте ассоциировалась с безжалостно эффективной германской военной машиной, с пулеметом, косившим русских и нивелировавшим храбрость, жертвенность, патриотизм. Произошла базовая трансформация мышления, и Россия ринулась не к единению с Европой и миром, а в поиски особого пути, особой судьбы, изоляции от жестокой эффективности Запада. Так был избран путь на семьдесят лет.
Коммунизм может быть оценен самыми разными способами — как стремление сделать жизнь осмысленной, как результат исконной тяги человека к вере, как жертвенное стремление отдать себя ради блага других, как отклонение в историческом развитии или как темный апокалиптический культ. Но в мировой истории (не в психологии) он останется как колоссальное специфическое проявление тяги модернизировать свои страны со стороны интеллигентов (Ленин и вся всемирная плеяда), не традиционным путем, а за счет «овладения законами истории».
Поразительна, однако, не вера бедных и отчаявшихся лидеров полуподпольных организаций, а многих лучших интеллигентов, живших между 1920-1950-ми годами и считавших, что коммунизм — единственное орудие примирения Запада с остальным миром. В течение четырех-пяти десятилетий многие из самых проницательных умов Запада, такие как Г. Уэллс, Р. Роллан, Л. Фейхтвангер, Л. Арагон, А. Барбюс, Б. Шоу, видели лишь средство предотвратить жесткое противостояние эксплуататора Запада и эксплуатируемого развивающегося мира — за счет вхождения обоих в сферу нового социального порядка, впервые созданного в России. Лишь во второй половине 50-х годов начинается отрезвление радикальной интеллигенции Запада.
Источник: А.Giraud. La commerce exteriеure de la Russie. P., 1915, р.101.