Впрочем, белые и раньше не строили иллюзий в отношении к себе подобной публики. В 1919 г. автору очерка в журнале «Донская волна» виделось, как после крушения большевизма какой-нибудь адвокат Иванов, сменив табличку на дверях квартиры и достав запрятанное столовое серебро, «начнет благодушно цедить сквозь зубы: Д-да… Добровольческая армия, конечно, сделала свое дело, и мы должны быть ей благодарны, но, между нами говоря, те способы…». «Беспощадной критике будут подвергнуты наши атаманы, вожди, книги, газеты, бумажные деньги… Они — спокойно жившие в Москве — найдут много слабых мест у нас, маленьких людей, дерзновенно не подчинившихся Красной России на маленьком клочке гордой территории. Они придут раньше нас. Ибо они никуда не уходили. И они заглушат нас. Ибо никогда не простят нам того, что мы смели быть свободными». Оказалось хуже, потому что никуда не ушли не только те, о ком писал автор очерка, но и сами коммунисты.
Демократические круги вынуждены были поносить своих идейных предшественников — красных, чтобы настроить население против партийного режима, который они сочли своевременным заменить «демократическим». Но признать и воздать должное белым они тоже не могли, ибо белые были прежде всего патриотами и боролись за Великую Единую и Неделимую Россию. И как бы ни было для них нелогичным не признать боровшееся с тем же режимом несколько десятилетий назад Белое движение, но ещё более нелогичным было бы им солидаризироваться с защитниками столь ненавистной им российской государственности. Поэтому ими реабилитировался кто угодно — только не жертвы красного террора, восстанавливалась память о приконченной соратниками «ленинской гвардии» — но не о белых. Что же касается национал-большевизма, господствовавшего в «патриотическом движении», то с точки зрения этой идеологии тот факт, что одни воевали за Россию, а другие — за мировую революцию оказывается ничего не значащим, коль скоро все они были «русскими людьми».
Метод «стирания различий» в условиях дискредитации и деформации коммунистического режима стал подлинной находкой для сторонников сохранения советского наследия. Примечательно, что последние, «равноудаленный» подход на дух не переносившие (это называлось «буржуазным объективизмом») и противопоставлявшие ему свою идейную правду, лишившись возможности запрещать критику в свой адрес, резко озаботились «объективностью». Но объективность вообще-то в том, чтобы называть вещи своими именами. Если у вас на улице некто вырвет кошелек, то объективный подход к делу будет заключаться в том, чтобы его задержать, констатировать, что он грабитель и наказать, а кошелек вернуть вам. Но можно, конечно, поступить и по-другому. Задаться, например, вопросом, а не слишком ли ваш кошелек толстый, правильно ли это, и не является ли тот, кого вы приняли за грабителя, носителем какой-то иной, чем ваша (которую вы безосновательно считаете единственно возможной) правды, и в результате возвратить вам, допустим, половину денег, а человека отпустить. Вот именно последнего рода объективности от пишущих и требовали.
В печати можно было даже встретить уравнивание красных и белых по… их отношению к религии (ну что, дескать, с того, что красные были богоборцами, глумились над верой, рушили храмы, гадили в алтарях, истребляли священников — а вот в белой армии был случай, когда во время отпевания покойников в стоявшем недалеко вагоне пьяные казаки горланили песни; понятное дело — никакой разницы…). Благодаря практически полной неосведомленности в исторических реалиях общественному сознанию легко было навязать представление о «белой» идеологии как о чем-то специфическом, какой-то особой системе взглядов, одного порядка с красной. Отсюда попытки найти между ними что-то «среднее» или «не разделять ни той, ни другой», либо, напротив объединять их. Белых и красных стали ставить на одну доску, хотя их сущность была принципиально различна (при всем многообразии политических взглядов, все те, что основаны на естественном порядке вещей, все-таки стояли по одну сторону черты, за которой было то, что принесли большевики; это и есть разница между Белым и Красным).
Но, как бы там ни было, а тот, старый, патриотизм предполагал, во всяком случае, некоторые вещи, совершенно необязательные для патриотизма нового. Во-первых, безусловную приверженность территориальной целостности страны. И «западники», и «славянофилы», и либеральные, и консервативные русские дореволюционные деятели и люди, составлявшие цвет отечественной культуры — от Державина до Бунина были «империалистами», для которых осознание своего отечества как многонационального, но единого государства, было чем-то совершенно естественным. Равно как и вся русская эмиграция от Керенского до крайних монархистов если в чем и была едина (собственно, больше ни в чем, даже в отношении к советскому режиму было больше различий), так именно в этом. Даже по польскому вопросу, стоявшему совершенно особняком (это было единственное присоединенное национальное государство) большинство сходилось (весьма характерно здесь, например, единство Пушкина с Чаадаевым, совершенно по-разному оценивавших российскую историю).
Во-вторых, непосредственно связанное с этой приверженностью отсутствие национализма в том понимании, которое стало общепринятым в XX веке; он никогда не носил в России «племенного» характера, а только «государственный». По иному и быть не могло, ибо, по справедливому замечанию Бердяева, «национализм и империализм совершенно разные идеологии и разные устремления воли. Империализм должен признавать многообразие, должен быть терпимым и гибким». Теперь же патриотизм был представлен почти исключительно «новым русским национализмом» либо национал-большевизмом, а «имперские» взгляды выражались лишь в виде идеи восстановления СССР, причем если они и примешивались к идеологии «национал-патриотов», то только в той мере, в какой их взглядам вообще была свойственна привязанность к советскому прошлому.
Хотя никаких конкретных критериев «цивилизованного патриотизма» не называлось, понятно было, что он должен был быть, во-первых, все-таки патриотизмом (то есть, чтобы историческая Россия не оказалась для его представителей наибольшим злом), а во-вторых, цивилизованным — чтобы наибольшим предпочтением не пользовался тоталитарный режим (то есть Совдепия). Поскольку же большинство «соглашавшихся» на «цивилизованный патриотизм» отказалось бы считать таковым и ярое «антизападничество», то оставались только позиции, характерные главным образом для «досоветских» людей, понимающих патриотизм так, как он при всех различиях понимался большей частью старого российского общества. Этот факт вполне способен объяснить, почему «цивилизованного патриотизма» так и не было обнаружено. Люди не те. Тех же эмигрантов «первой волны» невозможно совместить с кем-либо из политиков РФ. А вот совместимость друг с другом последних очень велика, практически все они при известных обстоятельствах могут быть совместимы друг с другом, что уже не раз и демонстрировали. Между советским демократом и советским коммунистом нет настоящего антагонизма. Это люди одной культуры, хотя и разных её разновидностей.
Эмиграция, в среде которой единственно сохранилась подлинная российская традиция, к этому времени перестала представлять сколько-нибудь сплоченную идейно-политическую силу и подверглась столь сильной эрозии (вследствие естественного вымирания, дерусификации последующих поколений и влияния последующих, уже советских волн эмиграции), что носители этой традиции и среди неё оказались в меньшинстве. Нельзя сказать, что в России совершенно не было людей, исповедующих симпатии к подлинной дореволюционной России — такой, какой она на самом деле была, со всеми её реалиями, но это были именно отдельные люди (обычно генетически связанные с носителями прежней традиции) и единичные организации, не представляющие общественно-политического течения. Поэтому при разложении советско-коммунистического режима, когда появилась возможность свободного выражения общественно-политической позиции, можно было наблюдать какие угодно течения, кроме того, которое было характерно для исторической России.
Даже традиционалистские по идее течения имели мало общего с дореволюционными аналогами. В частности, едва ли можно считать вполне основательным представление о существовании в 90-х годах «монархического движения». Во всяком случае то, что принято было относить к таковому, производило весьма странное впечатление. Наиболее полное представление об этой сфере можно было почерпнуть из появившегося в конце 90-х гг. издание «Русские монархисты. Документы и тексты», где приводились сведения о 26 монархических организациях. При ближайшем рассмотрении, однако, большинство среди них составляли сообщества заведомых сторонников советского режима, разного союзников КПРФ, либо явно умственно неполноценных и просто сумасшедших лиц. Если в Зарубежье ещё сохранились остатки подлинных организаций монархического толка (в частности, Российский имперский союз-орден; выходила газета «Наша Страна»), то в России монархическое движение с самого начала оказалось маргинализировано и приобрело облик, способный, скорее, дискредитировать отстаиваемую им идею.