После капитуляции французов немцы обнаглели. Наглость эта проявлялась в бесцеремонности перелетов разведчиками их воздушных сил границы Советского Союза. Они углублялись до Чернигова, а однажды мы засекли, как они летали над Шосткой. Видимо, разведывали пути бомбежки Шосткинского порохового завода. Бывали случаи, когда немцы совершали вынужденную посадку. Помню, в районе Тернополя сел самолет, и крестьяне буквально захватили в плен немецких летчиков. Кончилось это тем, что этих летчиков отпустили, исправили самолет, и все это прошло тихо, даже, по-моему, протеста не было. Это еще больше вызывало уверенность фашистов в их безнаказанности.
На границе мы видели, что немцами уже стягиваются войска, что они готовятся и что война неизбежна. Естественно, мы беспокоились не меньше Сталина. Помню, мы с командующим войсками КОВО обратились с письмом к Сталину. Я, как секретарь ЦК КП(б)У, предложил написать Сталину, рассказать, что делается у нас на границе со стороны немцев. Чтобы мы не были застигнуты врасплох, нам надо произвести кое-какие работы по укреплению границы. Там велись работы по созданию долговременных железобетонных укреплений с артиллерийскими и пулеметными установками. Это дело двигалось очень медленно, и было видно, что мы не успеем закончить эти работы. Поэтому я предложил командующему написать такое письмо. Он согласился.
Мы обратились к Сталину с просьбой разрешить нам временно мобилизовать 150 тыс. или больше колхозников, вывести их на границу, сделать противотанковые рвы и другие земляные работы по укреплению границы. Мы считали, что это нужно сделать. Мы понимали, что немцы будут видеть все, да немецкая агентура в западных областях Украины была довольно широкой. Поэтому скрытно ничего сделать было нельзя. Но и немцы открыто вели работы по укреплению своей границы. Поэтому нам нужно было чем-то ответить. Но Сталин запретил это делать, сказав, что это может послужить причиной провокаций. Очень нервно он нам ответил. Немцы продолжали свои работы, а мы ничего не делали. Следовательно, наша граница осталась совершенно открытой для противника, чем он потом и воспользовался.
Чем я объясняю такое поведение Сталина? Думаю, что он тоже все видел и понимал. Когда был подписан договор с Риббентропом, Сталин сказал: «Ну, кто кого обманет? Мы обманем Гитлера!» Он все брал на себя. Это была его инициатива, он решил, что обманет Гитлера. А когда мы уже получили урок в войне с финнами, и не в нашу пользу, когда немцы легко разгромили войска французов и англичан и довольно успешно вели воздушные операции против англичан, бомбили города и промышленность Англии, тут он уже по-другому рассматривал возможный исход войны и боялся ее. В результате этой боязни он и не хотел ничего делать, что могло бы обеспокоить Гитлера. Поэтому он нажимал, чтобы аккуратно вывозили в Германию все, что по договору было положено: нефть, хлеб и я не знаю, какие еще товары.
Возможно, он думал, что Гитлер оценит, как аккуратно выполняем мы свои обязательства, вытекающие из этого договора. Может быть, он думал, что Гитлер откажется от войны против нас? Но это нелепость. Она была продиктована неуверенностью, а может быть, даже и трусостью. Трусость вытекала, как я уже говорил, из того, что мы показали свою слабость в войне с финнами, а немцы показали свою силу в войне с англичанами и французами. Эти события и породили вот такое состояние Сталина, когда он как-то потерял уверенность, потерял оперативность в руководстве страной.
К 1940 году у нас накопилось много спорных вопросов с Гитлером. После длительных переговоров договорились о том, что Молотов должен съездить в Берлин. Он выехал туда поездом[272]. Я приехал в Москву уже после его поездки. Это было, кажется, в октябре или ноябре 1940 года. Я услышал тогда в руководстве разговор, который мне не понравился. Видимо, у Сталина возникла потребность спросить о чем-то Молотова. Из вопросов Сталина и ответов Молотова можно было сделать вывод, что поездка Молотова еще больше укрепила понимание неизбежности войны. Видимо, война должна была разразиться в ближайшем будущем. На лице Сталина и в его поведении чувствовалось волнение, я бы сказал, даже страх. Молотов, сам по характеру человек молчаливый, характеризовал Гитлера как человека малоразговорчивого и абсолютно непьющего. В Берлине во время официального обеда подавали в узком кругу вино. Но Гитлер не брал даже бокала, ему ставили чай, и он поддерживал чаем компанию пьющих. Я не знаю конкретно тем деловых разговоров, которые велись в Берлине, по каким вопросам и какие у нас были с немцами расхождения. Это было очень трудно понять.
У нас сложилась такая практика: если тебе не говорят, то не спрашивай. Считалось, что эти вопросы знать не обязательно. Это, конечно, неправильный подход. Это верно в отношении чиновников. Но в отношении членов правительства и членов Политбюро – руководящего органа партии и страны – это нарушение всех правил, которые должны быть в партии, если она является действительно демократической. А наша партия, ленинская, имела именно такой характер. Но ограничение и отбор информации, которая давалась членам Политбюро, определялись Сталиным. Если говорить об уставном праве, то такого уставного права не существовало и существовать не может. Это уже результат сложившегося произвола, который приобрел какую-то «законность» при Сталине.
Молотов говорил, что во время поездки были приняты очень строгие меры по безопасности продвижения поезда от границы до Берлина: буквально в зоне видимости стояли солдаты. Он рассказывал, что во время деловых разговоров вдруг пришли и сказали, что англичане делают налет и сейчас самолеты появятся над Берлином. Предложили пойти в убежище. Пошли в убежище, и Молотов понял, что уже сложилась частая практика пользоваться убежищем. Это говорило о том, что англичане довольно основательно беспокоили Берлин и Гитлеру со своей компанией приходилось прибегать к использованию убежища.
Спустя несколько месяцев после поездки Молотова в Берлин произошел такой инцидент: Гесс[273] улетел в Англию, выбросился там с парашютом и приземлился. Гесс – бывший летчик, поэтому он легко мог воспользоваться этим способом. Немцы пустили «утку», что он бежал. Но было видно, что здесь что-то кроется, не вяжутся концы с концами в версии о бегстве Гесса. Возникало сомнение, что это было бегство. Когда Молотов во время войны был в Лондоне, то ему предложили встретиться с Гессом, но Молотов отказался. А я тогда спросил Сталина: «Не является ли бегство Гесса выполнением особой миссии по поручению Гитлера? Он взял все на себя с тем, чтобы ничем его не связывать, а на самом деле является посыльным Гитлера. Он не бежал, а фактически полетел туда по поручению Гитлера с тем, чтобы договориться с Лондоном о прекращении войны и развязать Гитлеру руки для похода на восток». Сталин выслушал меня и сказал: «Да, это так и было. Вы правильно понимаете этот вопрос». Он не стал развивать дальше эту тему, а только согласился со мною. Сталин очень сильно переживал начало войны. В первые ее дни, как известно, был совершенно парализован в своих действиях и мыслях и даже заявил об отказе от руководства страной и партией.
После поездки Молотова в Берлин не было никакого сомнения в том, что будет война. Но полагали, что эта война может быть оттянута во времени. Гитлер готовится, война будет развязана в ближайшее время, а в какое, мы, конечно, не знали. Думаю, что и Сталин не знал. Это невозможно знать, потому что каждая страна скрывает от своего противника начало войны, даже если она приняла решение начать войну.
Однажды я приехал в Москву зимой в конце 1940 или в начале 1941 года. Как только приехал, сейчас же раздался звонок. Передали, что Сталин просит заехать к нему на Ближнюю дачу, а сам он нездоров. Я приехал к нему. Сталин лежал одетый, на кушетке, и читал. Мы обменялись приветствиями. Сталин сказал, что чувствует себя плохо. Тут же стал рассказывать мне о военных делах. Это был единственный раз, когда он заговорил со мной об этом. Видимо, он нуждался в собеседнике. Его очень тяготило, что он один. Так я думаю. Обычно у него не появлялось внутренней потребности обменяться с кем-либо мнениями по вопросам военного характера. Он был далек от этого, потому что, видимо, очень высоко ценил свои способности и низко оценивал их у других.
Он говорил тогда, что проходит совещание военных[274], а он лишен возможности принять участие. На этом совещании было принято решение в пользу какого-то оружия. Это возмутило Сталина, и он тут же начал звонить по телефону, кажется, Тимошенко, который был наркомом обороны. Он стал ему что-то выговаривать, придавая особое значение артиллерии и критикуя принятое решение. Видимо, совещание было широким, в нем участвовали все командующие войсками военных округов. Я говорю это к тому, что в то время уже принимались меры, чтобы подготовиться к нашествию гитлеровских полчищ на Советский Союз.