Обвинитель, к которому были адресованы эти слова, укоризненно покачал головой:
— Разве в дипломатических переговорах нельзя сказать хотя бы долю правды?
Иоахим фон Риббентроп сидит насупившись. Его мозг лихорадочно работает, ища в закоулках памяти случая, когда бы он, Риббентроп-дипломат, сказал правду. Тщетно — такого случая не было. Риббентроп нервным движением поправляет галстук, поднимает глаза и рисует ими в воздухе большой эллипсовый круг.
— Возможно, что иногда возникала такая ситуация, когда я был вынужден говорить…
Тут необычайное для Риббентропа слово «правда» застревает у него в горле. Он мысленно перелистывает свой путаный словарь дипломата и в конце находит:
— Резким языком.
Представитель обвинения продолжает наступление:
— Как вы это понимаете?
Подсудимый явно шокирован таким бестактным, по его мнению, вопросом. Словно примирившись с этим, он жестом мученика скрещивает руки на груди и со всепрощающей, отцовской усмешкой отвечает:
— Когда мы хотели создать ситуацию силы, нам приходилось говорить резким языком…
Обвинитель одобрительно кивает головой. Риббентроп осознает свой промах, но — поздно. Инстинктивно отстраняет от себя микрофон и жмурит глаза, хотя в зале горит столько же ламп, сколько горело их минуту тому назад. Теперь он будет поосторожнее.
Проходят часы, дни, Риббентроп выкручивается изо всех сил, напрасно пытаясь утопить смысл своих ответов в воде многословия.
На вопрос представителя советского обвинения генерал-лейтенанта Руденко, почему Риббентроп произносит речи там, где для ответа достаточно одного слова: «да» или «нет», тот, не заикнувшись, отвечает:
— То, что я говорю так много, объясняется состоянием моего здоровья…
Но вопрос дает результаты. Понятно, лишь на короткое время — через полчаса, через час с Риббентропом опять происходит спасительный «припадок» многословия. Но пока что он ограничивает себя до минимума, до минимума такого же путаного и изворотливого, как и все предыдущие ответы Риббентропа.
— Значит, вы не считаете захват Чехословацкой республики агрессией? — спрашивает генерал-лейтенант Руденко.
— Нет, это была необходимость, вызванная географическим положением Германии.
— А нападение на Польшу?
— Нападение на Польшу было вызвано позицией других стран.
— А нападение на СССР?
— В буквальном смысле слова, это была не агрессия. Агрессия, это… очень сложное понятие…
Разделавшись так с определением агрессии, Иоахим фон Риббентроп искоса посматривает на стену, где позолоченные стрелки часов по-прежнему показывают двенадцать часов. Еще целый час остается до спасительного перерыва. Риббентроп вытирает пот с носа, хотя из-за решеток бесчисленных вентиляторов веет почти могильным холодом.
Иоахиму фон Риббентропу становится душно и — тесно. Тесно, как в гробу. Губы Риббентропа жадно ловят воздух, у него теперь вид человека, который вдруг заглянул в глаза безжалостной смерти. Палач народов в эту минуту не думает о тех людях, которых по его категорическому требованию Хорти предавал кремационным печам Освенцима. А этих людей было шестьсот тысяч…
Не о них думает в этот черный час Иоахим фон Риббентроп. Из его опухших от сдержанного плача глаз вот-вот польются слезы, и «рейхсминистр» заплачет о собственной судьбе. К другим слезам он не способен. Чересчур мала для этого у него душа и — чересчур подла.
1946
Среди нюрнбергских подсудимых наглее всех ведет себя Ганс Франк — бывший гитлеровский генерал-губернатор Польши. Когда обвинители зачитывают документы, касающиеся гитлеровских концлагерей, он презрительно закусывает губу и раскрывает уголовный роман; когда говорится об истязаниях детей и женщин, он скалит зубы и подпрыгивает на скамье от смеха.
Цинизм или идиотизм? И то и другое. Но, кроме того, есть еще одна причина самоуверенности Ганса Франка: он потерял чувство времени. Ему кажется, что Нюрнберг — это Лейпциг и что здесь его юридическая эквилибристика даст такие же результаты, как на Лейпцигском процессе. Франк просто не может понять разницы между обоими процессами, до его сознания не дошла еще такая простая истина, что в то время, как лейпцигский процесс был началом его карьеры, нюрнбергский — сломает ее окончательно.
Я писал уже о тактике, так старательно и так скрупулезно построенной Франком и его защитником. Эта тактика — «моя хата с краю», Франк, дескать, был только жертвой фатального стечения обстоятельств, чем-то вроде нацистского Дон-Кихота, чьи благородные порывы всегда сводил на нет грубый гестаповский Санчо Панса…
Такая тактика, может быть, и могла бы иметь некоторый смысл, если бы не… тридцать шесть толстенных томов дневника Ганса Франка. Он не надеялся, должно быть, что найдутся человеческие руки, которые сумеют со дна огромнейших сундуков вытащить на дневной свет эту своеобразную исповедь, исповедь, на которую может быть только один ответ: крепкая пенёчная петля.
Как известно, уже через несколько дней после завоевания Польши Гитлер назначил Ганса Франка генерал-губернатором этой страны. Мюнхенский адвокат торжествует, его час пришел. В новеньком лимузине Франк въезжает во двор знаменитого Вавельского замка. С путеводителем Бедекера в руках он ходит по палатам польских королей и спесиво выставляет вперед грудь. Здесь, где жил некогда Казимир Великий, будет проживать Ганс… великий. Коль скоро тот перестроил деревянный Краков на каменный, этот сделает нечто большее: каменный переделает в деревянный. Ганс Франк знает, как надо управлять этой страной!
Новоиспеченный сатрап с достоинством садится за огромный письменный стол. Этот стол только что привезен из города, однако на нем успела уже засохнуть кровь из раскроенной головы собственника-еврея. О Германия Нибелунгов, твое время настало!
Ганс Франк чувствовал дыхание истории, когда его рука выводила на первой странице первого из будущих тридцати шести томов:
«Конец прежнему руководству. Подчиняюсь непосредственно фюреру».
Несколько дней спустя Ганс Франк был уже в курсе государственных дел. Его перо торопливо повторяет для истории слова, произнесенные им же, Гансом Франком, в присутствии Геббельса:
«Полякам можно дать лишь такую возможность образования, которая довершала бы их роль рабов немецких господ. Так что речь может идти о скверных фильмах или о таких, которые демонстрируют величие и мощь немцев». Так сказал гитлеровский Заратустра.
Была в Польше золотая осень. Сквозь открытые окна дворца льется лирический шум каштанов. Дрожащей от радости рукой Ганс Франк писал:
«15 сентября 1939 года я получил задание управлять завоеванными восточными областями и наистрожайшее указание беспощадно разрушать эти области как территорию войны и как трофейную страну, сделать грудой развалин с точки зрения ее экономической, социальной, культурной и политической структуры».
Позднее краковский Маккиавелли позарился на лавры своего флорентийского предшественника:
«Мои отношения с поляками — это отношения между лемехом и тлей. Коль скоро я обрабатываю поляка и, так сказать, дружески щекочу его, то я это делаю, надеясь, что мне вознаграждением за это послужит продуктивность его труда. Здесь речь идет не о политической, а о чисто тактической, технической проблеме».
Известно, что не только поляки были объектом этих хитроумных экспериментов Ганса Франка. Все мы знаем, как охотно подставляли Франку свои пятки бандеры и мельники, и знаем, что от этой щекотки продуктивность работы желто-блакитных нацистов на пользу Германии и впрямь выросла до такой степени, что они в братском согласии работают для нее еще и сегодня. Тем более что хозяин их мыслей — Ганс Франк — сидит уже не в Кракове, а на нюрнбергской скамье подсудимых.
Надо объективно признать, что Франк смотрел не только в сегодняшний день, но и в будущее. Он раскрывает планы немецкого господства и пишет:
«Тот империализм, который мы развиваем, нельзя ни в коем случае равнять с теми жалкими опытами, которые делали бывшие правительства Германии в Африке».
Желая во что бы то ни стало перекрыть вильгельмовских колонизаторов и убийц трехсот тысяч негров в Камеруне, Франк заявляет:
«Ни один поляк не может быть рангом выше рабочего. Ни одному поляку не может быть дана возможность получить высшее образование, а также получить работу в общегосударственном порядке».
И это был только первый шаг. Дальнейшие шаги также были предопределены. Поздно вечером 30 мая 1940 года Франк, слегка опьяневший от запаха цветущих каштанов, записывал в своем дневнике:
«В ближайшем будущем станет ясной необходимость проведения чрезвычайной умиротворяющей операции».