Итак, у нас на Украине в 1940 году командовал войсками Киевского Особого военного округа Жуков. В начале 1941 года Жукова переместили, назначив начальником Генерального штаба, а нам прислали Кирпоноса.
Генерала Кирпоноса я совершенно не знал до его назначения к нам. Когда он прибыл и принял дела, я с ним, конечно, познакомился, потому что был членом Военного совета КОВО. Но я ничего не мог тогда сказать о нем, ни хорошего, ни плохого.
До Жукова и до Мерецкова начальником Генерального штаба был Борис Михайлович Шапошников. Это – безусловный авторитет для военных, высокообразованный военный человек, который очень ценился на своем посту. В то время в Генеральном штабе работали также Соколовский и Василевский[289], два способных специалиста. Но тогда среди военных шла молва, что это – бывшие офицеры старой армии, и к ним относились с некоторым недоверием. В то время я лично еще не знал ни Соколовского, ни Василевского и поэтому своего мнения о них не имел, но прислушивался к доброму о них голосу старых бойцов Красной Армии, участников Гражданской войны и относился к ним с доверием. Когда же сам узнал их во время войны, то никакого политического недоверия к этим людям у меня, конечно, уже не было, да и никогда не возникало. Я относился к ним очень хорошо – и к Василевскому, и к Соколовскому.
С Василевским у меня произошел, однако, случай в 1942 году, который не может изгладиться из моей памяти. Это было в связи с операцией, которую мы проводили в начале 1942 года под Харьковом, у Барвенково[290]. Я дальше отдельно буду говорить об этой операции и там, безусловно, не смогу обойти своего разговора с Василевским. Он произвел на меня тогда очень тяжелое впечатление. Я считал, что катастрофы, которая разыгралась под Барвенково, можно было бы избежать, если бы Василевский занял позицию, какую ему надлежало занять. Он мог занять другую позицию. Но не занял ее и тем самым, считаю, приложил руку к гибели тысяч бойцов Красной Армии в Харьковской операции.
Не знаю, как развернул свою новую работу в Наркомате Тимошенко, но думаю, что она была организована лучше, чем до него. Я не говорю о том, насколько глубоко Ворошилов знал военную работу и военное дело. Но шла слава о нем как о человеке, который больше позировал перед фотообъективами, киноаппаратами и в мастерской художника Герасимова[291], чем занимался вопросами войны. Зато он много занимался оперным театром и работниками театрального искусства, особенно оперного, завоевал славу знатока оперы и давал безапелляционные характеристики той или другой певице. Об этом говорила даже его жена. Как-то в моем присутствии зашла речь о какой-то артистке. Она так вот, не поднимая глаз, и говорит: «Климент Ефремович не особенно высокого мнения об этой певице». Это считалось уже исчерпывающим заключением. Какие к тому имелись у него данные и почему появились такие претензии, трудно объяснить. Правда, Климент Ефремович любил петь и до последних своих дней, когда я с ним еще встречался, всегда пел, хотя уже плохо слышал. Пел он хорошо. Он рассказывал мне, что прошел школу певчего: как и Сталин, в свое время пел в церковном хоре.
Перед самой Великой Отечественной войной, за 3–4 дня до ее начала, я находился в Москве и задержался там, буквально томился, но ничего не мог поделать. Сталин все время предлагал мне: «Да останьтесь еще, что вы рветесь? Побудьте здесь». Но я не видел смысла в пребывании в Москве: ничего нового я от Сталина уже не слышал. А потом опять обеды и ужины питейные… Они просто были мне уже противны. Однако я ничего не мог поделать.
Конечно, я не знал, что начнется война 22 июня, но в воздухе уже чувствовался треск разрядов предвоенного напряжения. Я понимал, что вот-вот начнется война. Я не знал, что докладывала разведка, потому что Сталин никогда не говорил о результатах ее работы. Вообще никаких заседаний на этот счет, никаких обсуждений готовности страны к войне не было. Это тоже было большим недостатком и, я бы сказал, большим злоупотреблением со стороны Сталина: он брал все на свои плечи и все решал сам. А решал он, как показало начало войны, плохо.
Я видел, что делать мне в Москве нечего, а Сталин меня не отпускает потому, что боится одиночества, хочет, чтобы вокруг него было как можно больше людей.
Наконец, в пятницу 20 июня я обратился к нему: «Товарищ Сталин, мне надо ехать. Война вот-вот начнется и может застать меня в Москве или в пути». Я обращаю внимание «в пути», а ехать-то из Москвы в Киев одну ночь. Он говорит: «Да, да, верно. Езжайте».
Я сейчас же воспользовался согласием Сталина и выехал в Киев. Я выехал в пятницу и в субботу уже был в Киеве. Это говорит о том, что Сталин понимал, что война вот-вот начнется. Поэтому он согласился, чтобы я уехал и был бы на месте, в Киеве, в момент начала войны. Какие же могут быть рассуждения о внезапном нападении? Для кого и во имя чего сейчас создана и укрепляется эта версия? Это нужно только, чтобы оправдать себя. Эти авторы сами несут ответственность.
Обстановка у нас была очень нервная, предвоенная. Стояло жаркое лето, парило, как парит перед грозой. Приехал я в Киев утром, как всегда. Сразу же пошел в ЦК КП(б)У, проинформировал работников о положении дел и вечером ушел домой. Вдруг мне в 10 или 11 часов вечера позвонили из штаба КОВО, чтобы я приехал в ЦК, так как есть документ, полученный из Москвы. В сопроводительной к нему сказано, чтобы с этим документом был ознакомлен секретарь ЦК КП(б)У Хрущев. Приехал я опять в ЦК. Туда же пришел не помню точно кто: или начальник штаба КОВО Пуркаев[292], или его заместитель. Мне кажется, что Пуркаев был в то время в Киеве, потому что командующий войсками несколькими днями раньше выехал на командный пункт под Тернополем. Там начали строить командный пункт, и, хотя он был не закончен, пришлось выехать, потому что чувствовалось, что война вот-вот разразится. Там же находились оперативный отдел штаба, начальник оперотдела Баграмян[293] и командующий войсками Кирпонос.
Пуркаев (или его заместитель) прочитал документ. В нем говорилось о том, что надо ожидать начала войны буквально днями, а может быть, и часами. Сейчас точно не помню содержания этого документа, помню только одно – тревожность его содержания и предупреждение. Тогда считалось: все, что нужно сделать, чтобы подготовить войска, уже сделано. Вплоть до того, что командующий выехал с оперативным отделом на командный пункт. Следовательно, мы к войне готовы. Потом позвонили с командного пункта из Тернополя и сообщили, что на нашем направлении перебежал немецкий солдат. Он заявил, что он был коммунистом, да и сейчас считает себя коммунистом; что он антифашист; что он против военной авантюры, которая затевается Гитлером, и предупредил, что завтра в три часа утра начнется наступление немецких войск. Это совпадало со сведениями, которые только что были сообщены нам из Москвы в упомянутом документе. Я не помню только, назывался ли в нем день и час. Видимо, назывался. Одним словом, это была для нас уже не новость, а более реальное, конкретное ее подтверждение.
Солдат перебежал с переднего края. Его допрашивали, и все называвшиеся им признаки, на которых он основывался, когда говорил, что завтра в три часа начнется наступление, описывались логично и заслуживали доверия. Во-первых, почему именно завтра? Солдат сказал, что они получили трехдневный сухой паек. А почему именно в три часа? Потому что немцы всегда избирали в таких случаях ранний час. Не помню, говорил ли он, что было сказано солдатам именно о трех часах утра или они узнали это по «солдатскому радио», которое всегда очень точно определяло начало наступления. Что нам оставалось делать?
Командующий был в Тернополе, штаб тоже находился там. Войска были на месте, готовые встретить врага. Из этого мы и исходили. Я не возвращался домой и остался в ЦК ожидать упомянутого часа.
И действительно, с рассветом около трех часов утра мы получили сообщение, что немецкие войска открыли артиллерийский огонь и предпринимают наступательные действия с тем, чтобы форсировать пограничную водную преграду[294] и сломить наше сопротивление. Наши войска вступили в бой и дают им отпор. Не помню, в какое время, но было уже светло, когда вдруг из штаба КОВО сообщили, что немецкие самолеты приближаются к Киеву. В скором времени они были уже над Киевом и сбросили бомбы на городской аэродром. Бомбы попали в ангар, начался пожар. В этом ангаре оставались только несколько самолетов У-2. Потом, во время войны, они использовались как связные, а тогда – как сельскохозяйственные. Боевой авиации на аэродроме не имелось, она вся была подтянута к границе, рассредоточена и замаскирована.
Немцы не достигли первым налетом намеченной цели, не смогли вывести из строя наши аэродромы и самолеты, уничтожить их. Наши самолеты и танки целиком нигде не были уничтожены с первого удара. В КОВО (хотя, может быть, от меня что-нибудь и скрывали; но так докладывали мне тогда, а я верил и сейчас верю, что это была правдивая информация) немцы нигде не смогли использовать полностью внезапность для нанесения удара по авиации, танкам, артиллерии, складам, другой военной технике. Позже нам сообщили, что немецкая авиация бомбила Одессу, Севастополь, еще какие-то южные города.