Да, феномен России болезненно сказывается на евроидентичности, давит на подсознание Запада. Особенно мучительно это ощущение сейчас, когда Европа уже готова расстаться со своей идентичностью (христианством) и уйти в неоязычество. А Россия остаётся христианской и служит западным европейцам напоминанием о самих себе – настоящих. К тому же при таком раскладе Россия – если выживет, конечно – может стать единственным наследником подлинного европеизма. Западным европейцам это неприятно и их вполне можно понять. Но это их проблемы, а не наши. Наше дело – исходить не из того, что мы «хотим в Европу» или «мы тоже Европа», а из того что «мы-то и есть Европа», хранители христианской евроидентичности.
При этом надо понимать: главная борьба за историю разворачивается всё-таки не в учебниках, а в реальном мире. Политической конкуренции, как и конкуренции экономической, никто не отменял. И, разумеется, не всех устраивает русский сценарий европейского развития. Развал, уничтожение России путём распространения соответствующих исторических мифов – естественное желание наших «естественных» конкурентов. К сожалению, такой исход выгоден не только внешним противникам, но и тем внутрироссийским «игрокам», кто хотел бы поживиться, распилив российское наследство точно так же, как распилили советское наследство в 1990-е. Возможен ли Беловежский путч-2? Тут всё просто. Если государство не платит интеллектуалам за национальные проекты, другие центры силы (внешние) будут платить за антинациональные. Это не теория заговора, а всё тот же принцип конкуренции. Конечно, одна из первых задач антироссийских сил – разрушить исторический консенсус и чувство русской идентичности. Без этого нация перестаёт быть нацией, а общество разваливается на глазах. Можем ли мы сопротивляться этой тенденции и каким образом? Да, разумеется. Мы должны договориться о базовых вопросах и национальных интересах, лишив привилегированного статуса либеральную пропаганду. Это очевидно: не расчистив «территорию истории» и пространство идеологии, на ней невозможно ничего вырастить.
Подводя итог, стоит вновь перейти к вопросу общего порядка: а какие вообще проблемы у современной исторической науки? Думается, проблема у истории сегодня одна-единственная – «двоемыслие». Необходимость скрывать свой пропагандистский характер. Если же сводить историю к источниковедению, то вообще нет никаких проблем.
Как сегодня должен работать историк? Он должен хорошо понимать, чему место только в архивах, а чему – ещё и в учебниках. Хотя бы потому, что в учебники в любом случае не попадёт всё сразу: формат школьного и вузовского пособия не резиновый. Значит, выбирать так или иначе придётся. Следовательно, необходимо дать картину, из которой будет следовать единство традиции, идентичности, национальных целей и задач. Следует забыть такие выражения, как «суд истории» и «коллективная вина». Это политическая риторика куда более низкого уровня, чем та, которая потребна историку. В истории есть ошибки и спорные решения, надо искать их причины и отвечать на вопросы «можно ли было их избежать» и «почему не удалось этого сделать». Никакие ошибки никогда не перевешивают национальные цели и национальные задачи.
Имеет ли право историк на свою интерпретацию событий? Ну, разумеется. Хотя бы потому, что точка зрения любого историка – это уже интерпретация. Ведь «объективной» истории не бывает. Так что это право одновременно и неизбежность. Но любой историк должен осознавать важность своей профессии, которая в этом смысле подобна профессии врача и учителя. Осознавать – и согласовывать свою деятельность с принципом общественного блага. И помнить главное: история, как и философия, должна не только объяснять, но и менять мир. Но поскольку истории вне идеологии быть не может, историку необходимо помочь – отменить нелепый конституционный запрет на «идеологию», а точнее, на национальные принципы и ценности. Причём как можно скорее. Если народ не сформулирует свою идеологию, он неизбежно примет чужую.
Крайне вреден для работы с национальной историей абсурдный тезис о «поисках национальной идеи». Национальная идея не одна, их много, это писаные и неписаные правила, по которым живёт общество. Но эти правила выводимы из более общих категорий. В нашем распоряжении должен быть чёткий и понятный образ традиции и идентичности (субъективное переживание принадлежности к традиции), дальше идут исторические цели и задачи. А национальные идеи выводимы из этих базовых понятий.
Вывод из всего вышесказанного следующий: национальная история – это общественный договор, но не по поводу настоящего, а по поводу и прошлого, и настоящего, и будущего.
Три тоталитаризма: о состоянии идеологического пространства
XX век обладает стойким послевкусием. Он давно закончился, а ощущение конца эпохи всё не проходит. Для Запада это что-то новое, а нам, родившимся в СССР, данный феномен хорошо знаком: это состояние застоя. Сегодня оно связано со сферой политических идей. Точнее, с набором ключевых политических понятий, которые задают смысловую атмосферу последних двух с половиной десятилетий.
Метаморфозы политического языка
После распада социалистического лагеря в политический обиход вводится обойма новых концептов, ранее не актуальных.
Один из них – «модернизация» – был адресован странам бывшего советского блока и приглашал их занять место в мировом разделении труда, являясь мягким и политкорректным синонимом колониальной зависимости.
Другой пример – выражение «конец истории». Оно обрело популярность благодаря философу, политологу и политическому экономисту Френсису Фукуяме и его книге «Конец истории и последний человек»[22]. Понятие «конец истории» также содержало в себе чёткий и недвусмысленный месседж, причём весьма радикальный по содержанию. Это было не просто подведение черты под «двуполярной» эпохой и так называемой модой на марксизм. Речь шла о том, что мировой политике вообще следует отказаться от историзма и очистить от исторических смыслов политический язык. Отказаться – в пользу чего? В пользу новой политической метафизики, в центре которой оказалось понятие общемирового либерального консенсуса.
Разумеется, идея была утопической. «Консенсус» не сложился. Часть мира, не входившая в среду обитания «золотого миллиарда», не приняла новые порядки – ужесточение экономической политики, курс на вестернизацию и прочее, – кое-где возникли попытки занять активную наступательную позицию (вспомним саддамовский Ирак). Тогда, с точки зрения сторонников консенсуса, пришёл черёд полицейских мер. Эти меры давно и подробно описаны политологами и военными аналитиками. Нас же волнует, прежде всего, та сторона международного полицейского режима, которая выразилась в глобальной смене политического курса.
Главное заключалось в том, что вместо идеи «конца истории» на первый план вышла концепция «конфликта цивилизаций». Этим понятием мы обязаны американскому социологу и политологу Сэмюэлю Хантингтону[23]. Такая замена (или подмена) терминов говорила о многом. Прежде всего, она, разумеется, указывала на готовность мировых элит к войне между Севером и Югом, но не только. Не менее существенно то, что тем самым провозглашалась кардинальная смена политического языка. Вместо языка политики и экономики в мировой обиход возвращался язык культурно-цивилизационных различий. В том, что это именно возврат к прошлому или, точнее, его ремейк, нет никаких сомнений. И неважно, кто провозгласил этот путь первым, профессор Хантингтон или иранские аятоллы. Кто агрессор, а кто жертва, можно понять исходя из разницы весовых категорий двух конфликтующих субъектов.
Идеологический сдвиг, скрытый за сменой понятий и терминов, до конца не проговаривался (в угоду политическим приличиям), но подразумевался. Тем самым был взят курс на отмену всего, что успело произойти в политическом словаре за последние сто лет.
Вернёмся немного назад. До XX века европейская имперско-колониальная идеология оформлялась в романтических терминах вроде «бремени белого человека», утверждениях о «необходимости цивилизовать дикарей». Этот лексикон устарел тогда, когда набрал силу марксизм, под влиянием которого такие явления, как мировое неравенство и зависимость одних стран от других были переведены на язык политэкономических категорий. Поэтому во времена СССР речь шла о противостоянии двух социально-политических «систем», но не «двух культур» или «двух цивилизаций». Само существование альтернативы, пусть даже советской, с её очевидными изъянами, вынуждало выбирать выражения.
После распада советского блока либеральный мейнстрим вновь возвращается к доктрине открытого, а не экономически замаскированного колониализма. И вот на повестке дня – новый «конфликт цивилизаций». Что это такое? Знак того, что приличия отброшены. Либеральная теория сделала семимильный шаг назад и остановилась где-то посреди эпохи Британской Ост-Индской компании. Ведь от концепции культурной полярности (вариант прежнего «Запад есть Запад, Восток есть Восток и вместе им не сойтись») полшага до идеи культурной исключительности, а затем и биологического превосходства.