же приходить к мало-мальски сопоставимым результатам. Таким образом, мы ощущаем в одной из важнейших сфер эмпирической деятельности во имя сохранения на Земле нашего, как и любого другого, народного духа, что слишком точная и педантичная ведомственная разобщенность и факультетская обособленность – более чем препятствие, это одна из величайших опасностей! Если Вагнер как географ-практик поучает нас, требуя видеть «четкие внешние границы как формы проявления прогрессирующих состояний», то он все еще находится под впечатлением длительного мирного периода, который вовсе не правило, а скорее исключение, и подводит к полемическому выводу, что неясные внешние границы в Центральной Европе означают шаг назад!
Эмпирика границы раскрывает более безжалостно, чем теория, и «относительную ценность языковой границы как границы культуры», ее необыкновенное различие [66] – к примеру, между подобной валу языковой границей на Западе нашей собственной народной земли с «камнями, выпавшими из великой стены», и взаимопроникновением германцев [67], славян и жителей Промежуточной Европы (Zwischeneurope) с их тремя большими, соприкасающимися языковыми образованиями на Востоке. Мы часто обнаруживаем, что общественные науки, поощряемые естественно лингвистикой, переоценивают языковую границу, и это, к нашему большому сожалению, привело, например, к насильственной эвакуации или вытеснению в чужеземные области дружественные малые народы, близкие по своей культурной воле к нашей культурной почве и нашему государству (вопрос о мазурах, родственно-дружественные немцам словенцы в Каринтии [68], навязывание польского литературного языка в Силезии; вопрос о венедах; фризах [69] – как угнетенном меньшинстве и т. д.).
Стало быть, единое стремление к жизненной форме, к реализации своей культурной силы и хозяйственных возможностей, своей личности в растущем жизненном пространстве показывает нам эмпирику как решающий фактор для нации, охваченной желанием защищать границу. Такое понимание позволяет прийти к плодотворным результатам и к жизненной стойкости, к стабильности (vivere), и она имеет примат над философствованием и должна оставаться таковой.
Глава III
Буква закона и натиск жизни
Эмпиризм границы показал нам ее становление как зоны боевых действий, как трехмерное пространство борьбы. Однако правовой идеал, буква закона весьма охотно превращают ее в математическую, почти бестелесную черту, по меньшей мере в линию на карте, зафиксированное на бумаге буквами и цифрами понятие, которое можно раз и навсегда определить и описать. Но такой границы, ее отчетливого проявления мы не найдем в реальной жизни нигде и никогда, ни в каком месте и ни в какое время. Тот, кто действенно не оберегал и не защищал свои рубежи, того они отчуждают и заставляют расплачиваться, даже если казалось, что их установление в ладу с буквой закона. Ведь разграничение есть требование природы; но его закостенелость враждебна жизни, признак старения жизненных форм, доказательство быстро проходящей и исчезающей, а не наступающей и бьющей ключом жизни. В своей завершающей фазе неподвижность означает смерть, отмирание, и из этого состояния в конце концов может снова забить фонтаном новое лишь после полного устранения прежних жизненных форм. Однако государства, как и народы и индивидуумы, должны больше думать о memento vivere, чем о memento mori [70], если они хотят продолжить свое существование в этой тленности.
Итак, мы не спрашиваем: как происходит, что жизнь все-таки подчинилась букве закона (ведь этого она не делала никогда и нигде), но спрашиваем, как происходит, что эмпиризм границы до известной степени примирился с пограничной традицией, в том числе и с созданными ею обозначениями, нормами?
Вслед за «как» мы снова обращаемся прежде всего к картине пограничной практики. Она находит свои выражение в пограничном (межевом) знаке, в контрольном колышке или в заимствованной у природы составной части границы – в пограничной скале, пограничном дереве, так расположенных или выбранных, что можно от одного к другому проложить линию, протянуть бечеву, межевую цепь, проволоку, если совсем нет созданной трудом человека разделяющей силы – забора, сетки, стены. Однако и здесь приходится считаться со своеволием жизни, оспаривающим постоянство границы: межевой знак может погрузиться в землю, упасть, разрушиться, дуб – сгнить, металл – стать жертвой коррозии; следовательно, обозначенная ими граница снова будет нуждаться в страже и оборудовании! С тем чтобы самому стражу было надежнее, он ставит на всем ее протяжении особые, только ему хорошо знакомые по форме, не местного происхождения так называемые свидетельства (Kunden) под пограничным знаком, вокруг дубового столба в известном только ему, устроителю границы, ее хранителю, месте. Таким образом в земле и на земле создаются все без исключения руны [71] как опора человеческой памяти.
Но зачастую в государстве и народе все еще сказывается древняя человеческая память, запечатленная в пограничных обозначениях и пограничных нормах, память о происхождении пограничных жизненных форм, которые в других местах давно исчезли. Они ведут нас к пониманию непостоянства границы в истории.
Так обретает свое значение картина успешно расширяющейся межевой границы (Flurgrenze), – которую мы обозначили выше, – для отграничения более крупных жизненных форм. В пограничном дереве, пограничной стене, пограничной борозде, пограничном водотоке или в пограничном водоразделе как предпочтительных признаках границы и в словоупотреблении мы еще и сегодня видим отражение географического происхождения народов – землепашцев и скотоводов в противоположность поселенцам лесов и степей. Мы снова узнаем эти признаки, когда швед говорит «skrank» – предел, житель Восточной Азии – «kwan» – барьер и при этом думает об упавшем срубленном дереве, когда житель леса принимает за праобраз границы (Mark, March или Mal) ствол дерева (Schnede, Sned, Schnedbaume), житель открытых равнин – лежащие камни (Laag, Schied, Steine), а хлебопашец – окраину леса. «Lira» – протяженная борозда у романских народов равнозначна окраине леса (Rain). Возникают тонкие оттенки [понятий], если романская пограничная традиция выступает наряду с германской, например граница (frontiere) наряду с borderland (Bord) – рубежом страны и boundary [72], если линия, защищенная стеной, лимесом [73], и в речи противопоставляется защитным полосам! Здесь мысль о выкорчевывании границы резко противостоит также мысли о бережном отношении к ее нетронутости: Ренштейг [74], просека и проходы против стены заповедного леса. Предполье и линия, трехмерный полнокровный организм границы и бескровная и бестелесная, в известной степени математическая абстракция снова выступают и здесь как контраргумент не в последнюю очередь в мощной борьбе главного государство-образующего народа западноевропейской и центральноевро-пейской культуры – римлян против нордических рас и их потомков, снова и снова низвергавших его надуманные государственно-правовые пограничные конструкции.
Limes, ёnis, terminus [75] – понятие общности судьбы внутри однажды проведенных границ, conёnium, conёnatio – понятие сопредельного пространства – все они в сущности враждебны германскому, более свободному восприятию границы – хотя