Левая часть образованного слоя в XIX веке интенсивно разрушала образ монархического государства, подрывая его роль как символа национального сознания. Н. Добролюбов еще студентом писал о Николае I, апеллируя к Западу: «Но как могла Европа сносить подобного нахала, который всеми силами заслонял ей дорогу к совершенствованию и старался погрузить ее в мракобесие?» [39].
Европеизированное образование также усиливало отчуждение элиты от русского народа. В статье «Беспочвенность русской школы» В.В. Розанов пишет: «Пора нашему просвещению снять «зрак раба», который оно носит на себе… Но дело лежит гораздо глубже, потому что и самый материал образования, с которым непосредственно соприкасается отроческий и юношеский возраст всей страны, есть также не русский в 7/10 своего состава. То есть незаметно и неуклонно мы переделываем самую структуру русской души «на манер иностранного» [84, с. 235–236].
Розанов приводит данные, в которые трудно поверить: на весь курс русской истории, который дается в трех классах гимназии, отведено в сумме 56 часов, то есть 1/320 часть учебного времени восьмиклассной гимназии. Он продолжает: «На «нет» сводится роль исторического воспоминания в душе почти каждого образованного русского. Удивляться ли при этой постановке дела в самом зерне его, что мы на всех поприщах духовной и общественной жизни представляем слабость национального сознания, что не имеем ни привычек русских, ни русских мыслей, и, наконец, мы просто не имеем фактического русского материала как предмета обращения для своей хотя бы и «общечеловеческой» мысли?» [40, с. 237].
Об умонастроениях молодых либеральных интеллигентов Розанов писал: «У француза — «chere France», у англичан — «Старая Англия», у немцев — «наш старый Фриц». Только у прошедшего русскую гимназию и университет» — «проклятая Россия».
После крестьянских волнений 1902–1907 гг. либеральная элита качнулась от «народопоклонства» к «народонена-вистничеству». Об этой ненависти писал Толстой (она просачивалась вниз, в массовое сознание): «Вольтер говорил, что если бы возможно было, пожав шишечку в Париже, этим пожатием убить мандарина в Китае, то редкий парижанин лишил бы себя этого удовольствия. Отчего же не говорить правду? Если бы, пожавши пуговку в Москве или Петербурге, этим пожатием можно было бы убить мужика в Царевококшайском уезде и никто бы не узнал про это, я думаю, что нашлось бы мало людей из нашего сословия, которые воздержались бы от пожатия пуговки, если бы это могло им доставить хоть малейшее удовольствие. И это не предположение только. Подтверждением этого служит вся русская жизнь, все то, что не переставая происходит по всей России. Разве теперь, когда люди, как говорят, мрут от голода… богачи не сидят со своими запасами хлеба, ожидая еще больших повышений цен, разве фабриканты не сбивают цен с работы?» [41].
Красноречивы установки И. Бунина, который обладал большим авторитетом и как писатель, и как «знаток русского народа». В элитарных собраниях Бунин говорил о русских: «От дикости в народе осталось много дряни, злобности, зависть, жадность. Хозяйство мужицкое как следует вести не умеют. Бабы всю жизнь пекут плохой хлеб. Бегут смотреть на драку или на пожар и сожалеют, если скоро кончилось. По праздникам и на ярмарках в бессмысленных кулачных боях забивают насмерть. Дикий азарт. На Бога надеются и ленятся. Нет потребности улучшать свою жизнь. Кое-как живут в дикарской беспечности. Как чуть боженька не уродил хлеб — голод» [42, с. 14–15].[14]
Советская революция вызвала в части интеллигенции взрыв ненависти к русскому простонародью. Академик Веселовский, судя по его дневникам, — либерал и даже социалист.[15] Но он, «один из ведущих исследователей Московского периода истории России XIV–XVII веков», рассуждает как русофоб и крайний западник. Он пишет в дневнике: «Вот уж подлинно, навоз для культуры, а не нация и не государство… Еще в 1904–1906 гг. я удивлялся, как и на чем держится такое историческое недоразумение, как Российская империя. Теперь мои предсказания более чем оправдались, но мнение о народе не изменилось, т. е. не ухудшилось. Быдло осталось быдлом… Последние ветви славянской расы оказались столь же неспособными усвоить и развивать дальше европейскую культуру и выработать прочное государство, как и другие ветви, раньше впавшие в рабство. Великоросс построил Российскую империю под командой главным образом иностранных, особенно немецких, инструкторов» [42, с. 24, 31].
В другом месте он высказывается даже определеннее: «Годами, мало-помалу, у меня складывалось убеждение, что русские не только культурно отсталая, но и низшая раса… Повседневное наблюдение постоянно приводило к выводу, что иностранцы и русские смешанного происхождения даровитее, культурнее и значительно выше, как материал для культуры» [42, с. 38].
Бунин писал в книге «Окаянные дни»: «А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно асимметричными чертами среди этих красноармейцев и вообще среди русского простонародья, — сколько их, этих атавистических особей, круто замешенных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая…».[16]
М.М. Пришвин записал в дневнике 19 мая 1917 г.: «Сон о хуторе на колесах: уехал бы с деревьями, рощей и травами, где нет мужиков». 24 мая он добавил: «Чувствую себя фермером в прериях, а эти негры Шибаи-Кибаи злобствуют на меня за то, что я хочу ввести закон в этот хаос». 28 мая читаем такую запись: «Как лучше: бросить усадьбу, купить домик в городе? Там в городе хуже насчет продовольствия, но там свои, а здесь в деревне, как среди эскимосов, и какая-то черта неумолимая, непереходимая» [45].
Кстати, эта русофобия в эмигрантской элите не исчезла даже после Отечественной войны, когда наш народ представлял собой «нацию инвалидов и вдов». Вот что пишет писательница Н. Берберова в 1947 г. в письме Керенскому: «Для меня сейчас «русский народ» это масса, которая через 10 лет будет иметь столько-то солдат, а через 20— столько-то для борьбы с Европой и Америкой… Что такое «его достояние»? Цепь безумств, жестокостей и мерзостей… Одно утешение: что будущая война будет первая за много десятилетий необходимая и нужная» [33].
Советские люди в годы перестройки и в начале 90-х годов полной мерой хлебнули этнической ненависти к «совку», за которой скрывалась классическая русофобия. Один «новый русский» гражданин писал в статье «Я — русофоб» в элитарном журнале перестройки: «Не было у нас никакого коммунизма — была Россия. Коммунизм — только следующий псевдоним для России… Итак, я — русофоб. Не нравится мне русский народ. Не нравится мне само понятие «народ» в том виде, в котором оно у нас утвердилось. В других странах «народ»— конкретные люди, личности. У нас «народ»— какое-то безликое однообразное существо» [46].
В вину русскому народу ставился и тот факт, что он дважды осмелился ответить Отечественной войной на нашествие с Запада — «отторг душу», которая несла ему культуру. В явном виде эта идеологическая разработка излагалась в философской литературе, а затем тиражировалась в СМИ вскользь, с тем или иным прикрытием.
В.И. Мильдон в «Вопросах философии» представляет Отечественные войны как вторжение русских в Европу: «Дважды в истории Россия проникала в Западную Европу силой — в 1813 и в 1944–1945 гг., и оба раза одна душа отторгала другую. В наши дни Россия впервые может войти в Европу, осознанно и безвозвратно отказавшись от силы как средства, не принесшего никаких результатов, кроме недоверия, озлобленности и усугублявшегося вследствие этого отторжения двух душ» [5].
Подумать только— Великая Отечественная война «не принесла никаких результатов, кроме недоверия». А то, что она прекратила уничтожение евреев в Освенциме, философ Мильдон за результат не считает?
Неприязнь к Отечественным войнам устойчива и глубока. Мысль о том, что даже Отечественная война 1812 г. была войной реакционной, настолько существенна, что она наследовалась «прогрессивной интеллигенцией», в том числе в России и СССР, из поколения в поколение — вплоть до нынешних дней. Израильский историк Дов Конторер пишет, что во влиятельной части советской интеллигенции существовало течение, которое отстаивало «возможность лучшего, чем в реальной истории, воплощения коммунистических идей» (он называет эту возможность «троцкистской»). Конторер цитирует кинорежиссера Михаила Ромма, который 26 февраля 1963 г. выступал перед деятелями науки, театра и искусств (текст этот ходил в 1963 г. в самиздате):
«Хотелось бы разобраться в некоторых традициях, которые сложились у нас. Есть очень хорошие традиции, а есть и совсем нехорошие. Вот у нас традиция: исполнять два раза в году увертюру Чайковского «1812 год». Товарищи, насколько я понимаю, эта увертюра несет в себе ясно выраженную политическую идею — идею торжества православия и самодержавия над революцией. Ведь это дурная увертюра, написанная Чайковским по заказу. Это случай, которого, вероятно, в конце своей жизни Петр Ильич сам стыдился. Я не специалист по истории музыки, но убежден, что увертюра написана по конъюнктурным соображениям, с явным намерением польстить церкви и монархии. Зачем Советской власти под колокольный звон унижать «Марсельезу», великолепный гимн французской революции? Зачем утверждать торжество царского черносотенного гимна? А ведь исполнение увертюры вошло в традицию. Впервые после Октябрьской революции эта увертюра была исполнена в те годы, когда выдуманы были слова «безродный космополит», которыми заменялось слово жид».