Говорят, что каждый народ достоин того правителя, которого он выбрал, но я считаю, я убежден, что русский народ не заслуживал того, чтобы им управлял такой человек.
В этом в те весенние дни 1996 года я убедился окончательно.
Первое заявление об отставке
Первого февраля 1999 года мне позвонил Бордюжа. Попросил подъехать. Сговорились, что в шестнадцать ноль-ноль я буду в его кабинете.
Повесил трубку на рычаг, почувствовал – что-то больно вонзилось в сердце. Одиноко сделалось, так одиноко, что, поверьте, и пером не опишешь, и словом не обскажешь – будто бы очутился посреди огромной пустыни, посреди многих ветров, и все ветры дуют, все стремятся сбить с ног, засыпать песком.
Неурочный вызов в Кремль, к главе ельцинской администрации, ничего хорошего не предвещал.
И вообще, я кожей своей, спиной, затылком, кончиками пальцев, висками чувствовал – готовится что-то недоброе. А что могло быть доброго, когда я 8 января возбудил дело против Березовского! Все газеты поведали сотни раз о том, что Березовский является и кормильцем, и поильцем, и кошельком «семьи», и предупреждали недвусмысленно: трогать кошелек столь высокой «семьи» опасно.
Да, было тревожно. Президент, во-первых, не поздравил с Новым годом. Все поздравили, а он – нет. Такого быть просто не должно, а раз «должно», значит, у этого «не должно» обязаны иметься свои причины. В моем положении несложно было понять, откуда ноги растут. Во-вторых, Бордюжа, когда мы общались, что-то недоговаривал…
Последний раз мы сидели рядышком дней десять назад на расширенной коллегии МВД. Я спросил его без всяких экивоков и вежливых пассажей, что называется, в упор:
– Николай Николаевич, ко мне, к моей работе, есть какие-нибудь претензии?
Бордюжа задумчиво приподнял одно плечо:
– Да нет… Нет претензий. Одно время были по части политического экстремизма, но сейчас вы вроде выправляете ситуацию.
И опять возникло то самое, знакомое, тревожное чувство: Николай Николаевич что-то недоговорил.
И я вспомнил: такое же ощущение было у меня и после последней встречи с Примаковым. Мы всегда общались с ним без всяких проблем, стоило мне поднять телефонную трубку – он ни разу не отказал во встрече, всегда находил время. И всегда разговор с ним был очень откровенный, я всегда получал у него поддержку.
А последняя встреча оставила какое-то невнятное ощущение. Словно бы Евгений Максимович, – так же, как и Бордюжа, – что-то недоговаривал. И вот какая странная штука: что-то в интонациях голоса у него было общее с Бордюжей.
В начале января я пришел к нему и сказал:
– Я возбуждаю уголовное дело против Березовского.
– В связи с чем? – спросил Примаков.
– В связи с тем, что Березовский прокручивает деньги Аэрофлота в швейцарских банках. Прошу вашей поддержки, прежде всего – политической.
Тогда Примаков заявил не колеблясь ни секунды:
– Обещаю!
И все равно в этой искренней интонации Евгения Максимовича уже было что-то не то. Чего-то не хватало, я даже не знаю – чего… Участливости, что ли. Или тепла. Или уверенности.
Это тоже послужило мне сигналом: что-то сгущается над моей головой, собирается в тяжелое пороховое облако, вот-вот, еще немного – и из этого облака блеснет молния. С ощущением того, что эта молния, расколов облако, выплеснулась, я и уезжал к Бордюже.
* * *
Были и еще кое-какие сигналы, этакие приметы надвигающейся грозы. По линии Совета Федерации состоялась конференция по вопросам федерализма, на которой мне было предложено выступить с докладом. Я выступил. Выступление было вроде бы удачным, но после конференции я пожаловался Строеву:
– Егор Семенович, кожей чувствую: вокруг меня заваривается какая-то неприятная каша…
Он не стал опровергать, произнес коротко и совершенно определенно:
– Да… Мы с Примаковым это знаем, потому и решили поддержать вас и предоставили на конференции слово в числе первых.
Тучи продолжали сгущаться. Имелась и кое-какая оперативная информация, подтверждающая мои опасения. Татьяна Дьяченко обронила небрежно: «Скуратова будем убирать».
Это было обидно: Дьяченко хоть и дочка президента, но всего лишь дочка. Что позволено Юпитеру, то не позволено быку, и уж тем более дочке. Как она может убрать Генерального прокурора страны, когда это не только не ее прерогатива, это не прерогатива даже ее отца? Но, видать, Татьяна знала, что говорила…
Главный военный прокурор Демин встречался с Виктором Михайловичем Зориным – первым заместителем директора ФСБ, позже Зорин работал в Управлении спецпрограммы – самом таинственном, пожалуй, управлении в службе президента. Так генерал Зорин, услышав мое имя, произнес недовольно:
– Напрасно он высовывается. У нас есть пленка… – Зорин недоговорил, замолчал.
Недовольство Зорина было понятно: он дружил с первым заместителем министра финансов Петровым, а Петрова мы арестовали за взяточничество. Что же касается пленки, я даже не подозревал, что это такое, и спросил у Демина:
– Ты знаешь?
– Нет.
– И я не знаю. Прошу тебя, поговори с Зориным предметно: вдруг что-нибудь прояснится?
Демин пообещал, но обещание не выполнил.
Еще один источник обнаружился в администрации президента. Уже позже, когда я был отстранен от должности, оперативники передали мне следующую расшифровку. В разговоре с заместителем председателя Госдумы Юрьевым 3 февраля этот источник тоже дал понять, что меня будут снимать. Вот диалог. Ю – это Юрьев, И – источник.
«Ю. Я, говорит, разберусь. Это не проблема, тем более это сейчас легче, поскольку их главного-то (директора Федеральной службы налоговой полиции Алмазова) снимают, снимают и тех, кто это ведет.
И. Да.
Ю. В смысле не того, кого уже сняли, а в той структуре.
И. Тоже, да?
Ю. Да, все уже. Они и были запланированы. (Я и Алмазов.) А ты не знал этого?
И. Нет, мне говорили, но я думал, что знаешь как…
Ю. Я об этом знал месяц назад, даже полтора.
И. Ну, да об этом все говорили, но это не происходило.
Ю. В конце декабря уже об этом знал, что вот эти двое… У меня даже свидетели есть, я об этом Пархаеву сказал, а он мне не поверил. Потому, что эти двое как раз его главные друзья.
И. Да?
Ю. Он говорит, да не может быть. Я говорю, увидишь, еще как может быть».
Разговор, повторяю, шел обо мне и Сергее Николаевиче Алмазове.
Это тоже оптимизма не добавляло, тревога временами становилась зримой, едва ли не материально ощутимой. Держаться в ровном состоянии было трудно, и когда стало понятно, что обвал все-таки произойдет, я сказал жене:
– Лена, хочу предупредить тебя: у нас могут наступить плохие времена. Мы возбудили уголовное дело по Березовскому. Березовский, конечно, нажмет на все кнопки, приведет в движение все колеса, чтобы уничтожить меня. Война будет нешуточная. Приготовься к ней.
Таким образом я постарался подготовить жену, и это было очень важно: не дай бог, если бы все случившееся обрушилось на нее, как лавина с крутой горы. А так она была спокойна, подготовлена к беде и в самые трудные минуты даже постаралась поддержать меня…
* * *
По поводу Березовского я написал письмо Ельцину и передал письмо опять через того же Бордюжу:
– Николай Николаевичу вряд ли смогу увидеть президента в ближайшее время, поэтому передайте ему письмо. Не информировать президента я не могу, поскольку здесь речь идет не только о Березовском, но и об Аэрофлоте. А Окулов, глава Аэрофлота, как известно, является затем Бориса Николаевича…
Бордюжа письмо президенту, естественно, передал, поэтому первое, что он спросил, когда я вошел к нему в кабинет, было:
– Что с Березовским?
Я ответил спокойно:
– Дело находится в стадии расследования, – затем коротко изложил фабулу дела.
И тут Бордюжа задал второй вопрос, который для меня был неожиданным:
– А что с «Мабетексом»?
Я удивился: откуда Бордюжа знает о «Мабетексе»? Это же пока еще не обнародовано. Грязное дело это касается управления делами администрации.
– Дело серьезное, – сказал я. – И неприятное. Слишком много в нем непростых моментов – замараны наши высшие чиновники. Особенно в документах, которые передала нам швейцарская сторона… Так что дело расследуем, Николай Николаевич.
У Бордюжи сделалось такое лицо, будто воротник давил ему на шею.
– Мне принесли тут один видеоматериал, – проговорил он с видимым трудом, – давайте его посмотрим вместе.
Приподнял лежавший перед ним на столе пульт и нажал на кнопку пуска. Замерцал экран телевизора, стоявшего недалеко от стола.
В видеомагнитофон уже была вложена кассета. Неужели это та самая пленка, о которой Зорин говорил Демину? Тут я увидел человека, похожего на меня, и двух голых девиц – те самые кадры, которые потом обсуждала вся страна.
Состояние, в котором я пребывал в те минуты, можно сравнить разве что с ошарашенностью. И одновременно с каким-то странным горьким ощущением, когда от неверия даже начинает останавливаться сердце – неужели можно так грубо, так неумно действовать? Ведь это же все уголовно наказуемо. Неужели Бордюжа, могущественный чиновник, этого не понимает? Или ничего не знает и, как и я, видит эту пленку в первый раз?