Легче забыть. Тем более что память у Александра Христофоровича в отца пошаливала, и достойнее было не приписывать себе лишнего… Не приписал и половины.
Но вот коменданство в разоренной Москве он помнил твердо. Недаром тогда же писал другу Михайле Воронцову: «Люди убивали друг друга прямо на улицах, поджигали дома… Все разоружены и накормлены».
Чем кормят города, оставшиеся без запасов? Подмосковные мужички — «самые сметливые, но зато и самые развратные во всей империи» — притащились с целыми обозами торговать. Для неприятеля хлеба у них не было, попрятали. Пытай — не скажут где. А тут по всему городу образовывались ярмарки.
Донцы рассыпались по улицам искать импровизированные торжки и везде объявить приказ коменданта: хлеб по довоенной цене. Треть мешков сдавать. Без этого к продаже не допускать. У Бенкендорфа на руках раненые, сироты и по подвалам те, у кого нет даже медных денег.
Крутая мера должна была бы ожесточить поселян и на время развернуть их возы обратно от города. Ничуть не бывало. Народ долго придерживал товар и теперь отдавал хоть по довоенной цене. Покупатель потихоньку возвращался в столицу.
Другим благодеянием для человечества был арест всех, кто приехал с пустыми телегами — грабить. Их похватали гвардейские казаки и заставили вывозить с улиц мертвые тела, конскую падаль. Зарывать где-нибудь возле Марьиной рощи, не ближе.
Раненые французы, запершиеся в Новодевичьем монастыре, сдались мирно, когда узнали, что их накормят. А накануне обложились порохом и обещали перерезать всех русских, которых сами же испоместили у себя под боком. Да, да, многие из французов помогали вытаскивать русских раненых из горящих домов и приносили в монастырь. Теперь вчерашние хозяева столицы — солдаты Великой армии — были напуганы и взбешены. Их бросили. Хотя Наполеон издал приказ увозить больных, но маркитантки и даже полковые интенданты нагрузили телеги добром. Людей не взяли. Раненые готовы были стрелять. Но все обошлось. Несчастных перенесли в Странноприимный дом князей Голицыных напротив Нескучного сада.
Для Бенкендорфа война вообще не имела того возвышенного лица, которое ей приписывали поэты. Александр Христофорович много навидался в своем Летучем корпусе. Среди «толщи народной». Не все мог одобрить. Не со всем справиться. Но и скрывать не собирался.
«Мой лагерь походил на воровской притон, — писал генерал, — он был переполнен крестьянами, вооруженными самым разнообразным оружием, отбитым у неприятеля. Каски, кирасы, кивера и даже мундиры разных родов войск и наций представляли странное соединение с бородами и крестьянской одеждой. Множество людей, занимавшихся темными делами, являлись беспрерывно торговать добычу. Постоянно встречались солдаты, офицеры, женщины и дети всех народов, соединившихся против нас… Было до крайности трудно спасать жизнь пленных — страшась жестокости крестьян, они являлись толпами и отдавались под покровительство какого-нибудь казака. Часто было невозможно избавить их от ярости крестьян, побуждаемых к мщению обращением в пепел их хижин и осквернением их церквей. Особенною жестокостью в этих ужасных сценах была необходимость делать вид, что их одобряешь, и хвалить то, что заставляло подыматься волосы дыбом».
Однако и на возражения захваченных в плен французов: русские-де ведут «неправильную войну», натравливают на противника мужиков с вилами, генерал знал, что ответить: «Вы врываетесь в их дома, оскверняете церкви, насилуете женщин и хотите, чтобы они не нападали на вас?»
Между тем сбивавшиеся в отряды крестьяне, вооруженные чем попало, вызывали тревогу в Северной столице. Не бунтуют ли? Бенкендорфу пришлось столкнуться и с этой точкой зрения. Ему, как командиру авангарда, пришел пакет из Комитета министров. По прочтении захотелось вытереть руки о мундир. Другого нет! Расследуют возмущение крестьян под Волоколамском в селе помещика Алябьева. Те отказали в повиновении приказчикам. Свели со двора всех лошадей. Говорили, что теперь они «не барские», а «французские».
Александру Христофоровичу вменялось в обязанность отловить и расстрелять зачинщиков. И разоружить остальных. То есть остаться глухим и слепым, не зная, что делают враги.
Бенкендорф пришел в благородное негодование. Даже кипение. Написал ответ: «Крестьяне, которых губернатор и иные власти именуют возмутителями, не имели и тени злого умысла. При появлении неприятеля их бросили и господа, и наглые приказчики, вместо того чтобы воспользоваться добрым намерением своих людей и вести их против врагов. Имеют подлость утверждать, будто поселяне именуют себя „французами". Напротив, они избивают, где могут, неприятельские отряды, вооружаются отобранным оружием и охраняют свои очаги. Нет, не крестьян надо наказывать, а вот стоило бы сменить чиновников, которые не разделяют духа, царящего в народе. Я отвечаю за свои слова головой“.
Он не мог „разоружить руки, которые сам вооружил“! А главное — своими глазами видел волоколамских крестьян. „Имя изменников принадлежит тем, кто в такую минуту осмеливается клеветать на самых усердных защитников Отечества“.
Лет через двадцать Александр Христофорович нашел свое письмо, подшитое к „Журналу“ Комитета. И страшно собой возгордился. Орел!
Но что говорить, народ у нас шалый. Теперь в оставленной противником Москве героические казачки тоже шалили. Расположившись на Тверской в богатом доме Белосельского, их командир генерал И.Д. Иловайский рассылал старшин с командами в рейды, откуда они приезжали гружеными, как из неприятельских земель. На любой спрос следовал ответ — французские подводы. Отбиты и возвращены в столицу храбрыми донцами.
Однажды Бенкендорф попытался возразить и сразу понял границу своих полномочий: за Иловайским стояла реальная воинская сила, за ним же только приказ императора комендантствовать в погорелой столице — маловато по военному времени. Он посетил дом Белосельского и видел своего товарища-донца: прямо на полу перед „батькой“ громоздились две кучи из окладов, чаш, потиров, цепей и прочей утвари. Являвшиеся поминутно казаки подносили ему узлы и плетеные короба, набитые драгоценностями. Иловайский разбирал: что поценнее, клал одесную себя, а что попроще — ошую.
П.В. Голенищев-Кутузов. Неизвестный художник
„Зачем этот дележ? Ведь все равно все следует отдать духовному начальству, как вещи ограбленные из церквей московских“, — заявил Бенкендорф.
„Нельзя, батюшка, — хитро прищурился казак. — Я дал обет, что все, что побогаче, если Бог сподобит меня к занятию от вражьих рук Москвы, все ценное, доставшееся моим казакам, отправить в храм Божий на Дон, а данный завет надо свято исполнять“.
Так выглядела освобожденная Москва без героических прикрас. Две недели Бенкендорф, как умел, наводил порядок. А хаоса становилось только больше вместе с возвращавшимися в город беженцами. Холода крепчали, жить людям было негде, есть надо. Посему Александр Христофорович несказанно обрадовался, когда в столицу прибыл граф П.В. Голенищев-Кутузов, прежде генерал-полицмейстер Петербурга, а ныне уполномоченный государем новый комендант.
Тот радовался, что первые, самые страшные, дни в оставленном городе, когда от безвластия каждый кидается с ножом на каждого, уже пережиты. И пережиты не им. 23 октября Летучий корпус выступил навстречу ветру и крепчавшему морозу.
Думал ли тогда Бенкендорф дожить до конца войны? А до новой коронации?
„РАЗВРАТНОЕ ПОВЕДЕНИЕ“
Во всяком случае, не предполагал, что окажется ответственным за опального поэта, которого император намеревался вернуть.
Между тем Висковатов еще в феврале сообщал, что „известный по вольнодумным, вредным и развратным стихотворениям… и ныне при буйном и развратном поведении“ Пушкин „открыто проповедует безбожие и неповиновение властям“. Якобы при получении известия о кончине государя Александра Павловича он „изрыгнул“ ругательство: „Наконец, не стало Тирана, да и оставший род его недолго жить останется“.
Висковатов еще с 1811 г. служил в канцелярии министра полиции, но, сам был не чуждый сочинительству, мог просто ревновать к босоногой музе Пушкина. Откуда ему было знать, как круто изменятся правительственные намерения?
Сам Александр Христофорович больше доверял мартовскому донесению полковника И.П. Бибикова — своего родственника по супруге и падчерицам. Тот уже чувствовал новые ветры и был не склонен к строгостям.
„Выиграли ли что-нибудь от того, что сослали молодого Пушкина в Крым? — рассуждал Бибиков о недовольных. — Эти молодые люди, оказавшись в одиночестве, в таких пустынях, отлученные, так сказать, от всякого мыслящего общества, лишенные всех надежд на заре жизни, изливают желчь, вызываемую недовольством, в своих сочинениях наводняют государство массою мятежных стихотворений, которые разносят пламя восстания“.