стоит по ту сторону добра и зла; но никто не должен знать об этом.
481. Не людей делать «лучше», не их убеждать любого рода «моралью», словно существует «моральность сама по себе» или некий идеальный тип человека, — а создавать обстоятельства, при которых потребны более сильные люди, которым, в свою очередь, понадобится мораль (а точнее, телесно-духовная дисциплина), делающая их сильнее, — и, следовательно, она у них будет!
Не обольщаться голубыми очами или взволнованной грудью: величию души абсолютно чужда романтика. И, к сожалению, столь же чужда любезность.
482. Опыт многих войн должен научить нас: 1. максимально сближать смерть с интересами, за которые воюешь — это повышает нашу доблесть; 2. надо научиться приносить в жертву многих и считать дело, за которое воюешь, настолько важным, чтобы людей не щадить; 3. железной дисциплине, дабы позволять себе в войне и насилие, и хитрость.
483. Воспитание тех властных доблестей правителя, которые способны возобладать и над его благосклонностью, и над его состраданием, великие доблести наставника («прощай врагам своим» против них детский лепет), аффект творца вознести на самый верх — довольно ваять только из мрамора! — Исключительное и сверхвластное положение этих существ в сравнении с прежними правителями: римский кесарь с душою Христа.
484. Величие души не отделять от величия ума. Первое есть залог независимости, но без величия ума его вообще нельзя допускать, ибо оно наделает бед — пусть даже деланием «добра» и насаждением «справедливости». Заурядные же умы должны подчиняться — то есть не вправе притязать на величие.
485. Высший философский человек, окруженный одиночеством не потому, что хочет быть один, но потому, что он нечто такое, что не находит никого равного и подобного себе — сколько же опасностей и новых страданий добавляется ему именно в наше время, когда люди отучились верить в иерархию рангов и, следственно, не умеют ни чтить, ни понимать это одиночество! Когда-то такое вот отдаление от суда суетной толпы сообщало мудрецу чуть ли не ореол святости, — нынче же всякий отшельник ощущает вокруг себя лишь рой недоверчивых взоров и мрачных подозрений. И не только со стороны убогих и завистников: даже во всяком благожелательном отношении, которое он встретит, сквозит непонимание, небрежение и легковесность, он знает эти скрытые уловки тупоумного сострадания, которое, упиваясь собственной добротой и праведностью, норовит — скажем, путем обеспечения ему «лучших условий» или более упорядоченного, благонадежного общества — «спасти» его от самого себя, — его изумление граничит с восторгом при виде столь рьяного, хоть и неосознанного разрушительного порыва, с которым все умственные посредственности дружно действуют против него, и притом с полной уверенностью в своей правоте! Между тем, людям этой непонятной внутренней уединенности просто необходимо уютно и плотно укутываться в мантию и внешнего, пространственного одиночества — этого требует их ум. Даже к хитростям и маскараду приходится прибегать сегодня такому человеку, чтобы сохраниться, чтобы удержаться наверху среди затягивающих и опасных стремнин времени. Всякую попытку выдержать эту современность, выдержать в этой современности, всякое сближение с этими людьми и целями сегодняшнего дня ему приходится искупать как самый страшный свой грех: и ему остается только изумляться потаенной мудрости своей натуры, которая при каждой такой попытке приступами болезни и тяжелыми припадками немедленно возвращала его к самому себе.
486. «Maledetto colui — che contrista un spirto immortal!» [119] (Манцони, «Граф Корманьола», второй акт)
487. Наиболее весомый и высший образ человека будет удаваться реже всего: так, история философии обнаруживает несметное число неудачников, несчастных случаев и чрезвычайно медленное продвижение; между вехами простираются целые тысячелетия, подминая все, что было достигнуто, так что связь то и дело обрывается. Это ужасающая история — история высшего человека, история мудреца. — Более всего повреждаема именно память о великих, ибо неудачники и полу-удачники не распознают их и заполоняют своими «успехами». Всякий раз, едва обнаруживается какое-то «деяние», на арену высыпает толпа черни; гомон мелких и нищих духом людишек — страшная пытка для слуха того, кто с содроганием осознает: судьба человечества зависит от счастливого возникновения его высшего типа. — Я с детских лет размышлял об условиях, необходимых для существования мудреца; не стану умалчивать о радостной своей убежденности, что сейчас в Европе он снова будет возможен — хотя, вероятно, только на короткое время.
488. Однако мы, новые философы, мы начинаем не просто с изложения действительной иерархии ценностей и ценностных различий, — мы стремимся к чему-то, что прямо противоположно всякому выравниванию и уподабливанию: мы учим отчуждению во всех смыслах, мы разверзаем пропасти, каких еще не было на свете, мы хотим, чтобы человек стал злее, чем когда-либо в прошлом. Покамест мы и сами живем в чуждости и скрытности друг от друга. Нам по многим причинам необходимо будет жить отшельниками и самим носить маски, — следовательно, мы будем мало пригодны и для розыска подобных себе. Мы будем жить одиноко и, вероятно, пройдем через муки всех семи одиночеств. Если же по случайности пути наши пересекутся, готов спорить: мы друг друга не распознаем — или взаимно одурачим.
489. Les philosophes ne sont pas faits pour s’aimer. Les aigles ne volent point en compagnie. Il faut laisser cela aux perdrix, aux tourneaux… Planer au-dessous et avoir des griffes, voilа le lot des grands genies. [120] Гальяни.
490. Забыл сказать, что философы эти необычайно веселы и любят восседать в проеме пропасти совершенно безоблачного неба: — им надобны иные средства, чем всем прочим людям, чтобы выносить жизнь, ибо они и страдают по-иному (а именно — столь же сильно от глубины своего презрения к людям, как и от своей любви к ним). — Самое страдающее животное на земле изобрело для себя — смех.
491. О превратном понимании «веселости». — Временное избавление от долгого напряжения; озорство, сатурналии духа, который освящает и готовит себя к тяжелым и страшным решениям. «Шут» в форме «науки».
492. Новая иерархия умов: трагические натуры уже не впереди.
493. Над чадом и грязью людских низин обитает высшее, более светлое человечество, вероятно, необычайно малое численностью — ибо все, что выдается ввысь, по самой сути своей редкостно: — к нему принадлежишь не потому, что ты более одарен, или добродетелен, или героичен, или любезен, нежели люди там, внизу, а потому, что ты более холоден, светел, дальнозорок и одинок, потому что одиночество ты выносишь, предпочитаешь, взыскуешь как счастье, как привилегию, да просто как условие существования, ибо среди туч и молний ты как среди равных себе, но так же и под лучами солнца, каплями росы, хлопьями снега и вообще среди всего, что по необходимости приходит с высей и,