Эмма Сазонова от взволнованности и от того душевного напряжения, которого требует длительный телефонный разговор с незнакомым человеком, то и дело теряла голос и, опасаясь, что я, возможно, не расслышал самого существенного в эту минуту, повторяла почти судорожно: «Остромирово Евангелие… из Франции в Крым… переписка князя Курбского с Иваном Грозным… миллионная ценность… миллионная!»
Когда я занимался выяснением и решением судьбы библиотеки Воронцовского дворца, Эмма Сазонова позвонила мне опять и сообщила, что разрушаются фрески Деметры — единственный в Советском Союзе памятник античного искусства. Судьба этих фресок волновала ее ничуть не меньше судьбы воронцовской библиотеки. Она дарила себя фрескам Деметры, как раньше дарила себя библиотеке Воронцовского дворца, она растворялась в этих фресках. Я почувствовал, что меня гораздо больше, чем фрески и библиотека, волнует она сама, ее жизнь, ее духовный мир. И попросил: напишите о себе.
«…Я живу с постоянным ощущением чуда жизни и не умею скрывать этой радости.
Жизнь моя оказалась нелегкой. Самый страшный период — это война. В июне 41-го мне исполнилось 7 лет. Родилась я в Мурманске, где мы жили до войны. Но война застала меня в Ленинграде, без родных, в институте им. Турнера (на улице Лахтинской, где и сейчас он находится), где я лечилась после полиомиелита. После тяжелой блокадной зимы (особенно запомнились воздушные тревоги и бомбежки) институт был эвакуирован на Кавказ, в г. Горячий Ключ. Очень быстро и здесь посыпались бомбы. Началась дальнейшая эвакуация в Киргизию, как нам сказали, но я заболела в последнюю ночь и из-за этого отстала от своего института. В день эвакуации меня утром отвезли и оставили в госпитале среди раненых, в этом же городе, а затем я попала в больницу. Тогда же я слышала, что институт погиб во время эвакуации, что в теплоход попала бомба и был страшный пожар.
Нас, небольшую группу детей, вывезли в какой-то хутор. Но и сюда пришли немцы, румыны, расположились в нашем дворе и прятались в нашем здании от бомбежек.
Позже я попала в большой детдом в станицу Казанская на Кубани и здесь зимой 43–44 гг. окончила первый класс. Войны уже не ощущалось в это время, но был страшный голод, и для меня эта зима оказалась самой тяжелой из-за того, что мне трудно было ходить, а удобств никаких не было. (Однажды я упала и стала тонуть в яме от уборной, но какой-то мужчина спас меня.)
Папу моего война застала в Германии, в Гамбурге. Меня он нашел летом 44 года, когда мы и приехали в разрушенную Керчь. Мне было только десять лет, а я уже пережила ленинградскую блокаду, эвакуацию, оккупацию, детдом. Всю войну прошла одна, без родных, в парализованном состоянии. Но разные чужие люди спасали меня. Как же мне после этого не любить людей?
Я никак не могу смириться с мыслью, что я одна осталась в живых, а весь такой огромный институт (из Ленинграда нас везли целым железнодорожным составом), столько детей, такой большой обслуживающий персонал — все, все погибли!.. Иногда у меня бывает такое ощущение, что я одна живу за них всех.
Я окончила среднюю школу и посещала библиотечный факультет. Вы можете понять, как трудно мне было учиться и как трудно было находить интересную работу по душе дома, так как я хожу, и то с трудом, только в помещении. Но я находила разные дела. Сейчас я готовлю для издательства „Таврия“ поэтический сборник о Керчи, моем любимом городе. Как ни странно, но о таком городе еще не вышло ни одного художественного сборника. И если мне удастся быть его первым составителем, я буду счастлива. Этим я живу сейчас.
Что было в моей жизни самое интересное и радостное? Очень много знала я разных людей: сильных, умных, добрых — и всегда любила их, привязывалась всей душой. Общение, любовь к людям — это тоже мое счастье».
Хотя, казалось бы, это письмо и эта судьба не имеют никакого отношения к запискам неизвестной, я все же хочу именно сейчас сообщить, что узнал в конце концов, кто же она такая. Русская художница Мария Башкирцева. Она жила в XIX веке, она умерла, когда ей было двадцать четыре года. Она любила писать с натуры: деревья, дома, берега рек. В последний год жизни ее волновал уголок старого бульвара. Было холодно. Она, должно быть, не чувствовала холода, когда писала. Она заболела, умерла от чахотки.
Ее «легкое дыхание снова рассеялось в мире, в облачном небе, в этом холодном весеннем ветре».
Этими строками из чудесного рассказа Ивана Алексеевича Бунина о рожденной его воображением девушке, которая тоже хотела жить, любить, одарять, и закончу небольшое — без начала и конца — воспоминание о Марии Башкирцевой.
Книги рождаются из особого состояния человеческой души, как облака, морские бури, медленные листопады, весенние ливни рождаются из особого состояния окружающего нас мира. Это относится, бесспорно, также к музыке, к изобразительным искусствам. Книгу нельзя выдумать — она рождается с загадочной естественностью, отличающей великие и малые явления земной и космической жизни. Ведь никто не выдумал сосны, которые я вижу из моего окна, дятла, которого я услышал на рассвете, или луну, немного театрально желтеющую над морем в эти вечера и ночи. А море, уж конечно, не выдумано!
Они существуют.
Сосны, море, дятлы и… книги.
Но они (я сейчас говорю только о книгах) существуют лишь тогда, когда рождены особым состоянием души. У разных художников оно различно и даже у одного и того же может меняться в зависимости от обстоятельств жизни и особенностей его сердца.
В рассказе «Ночной дилижанс» Паустовский написал об Андерсене: «Он почувствовал, как у него холодеет лицо». Наступало то состояние души, в котором Андерсен сочинял. «В этом состоянии, — рассказывает Паустовский, — соединялись легкая тревога, неизвестно откуда берущиеся потоки слов, внезапное ощущение поэтической силы… Как будто отлетала со звоном крышка старого волшебного сундука, где хранились невысказанные мысли и дремлющие чувства, где было спрятано все очарование земли…»
Паустовский описывает состояние, при котором рождались истории Андерсена, но оно имеет самое непосредственное отношение к состоянию, из которого они рождались, ибо старым волшебным сундуком была душа самого Андерсена. И даже в часы и дни покоя, с наглухо закрытой крышкой, этот сундук ощущал, что в нем живет нечто совершенно бесценное. Оно — в нем, потому что существует в самой жизни.
Что же это, что? В сущности, любой художник хочет ответить на этот вопрос. Ощущая в действительности нечто совершенно бесценное, он одержим желанием облечь это в форму и подарить людям, чтобы они стали душевно богаче и добрее.
Но мы отвлеклись на секунду от Андерсена, точнее, от рассказа Паустовского «Ночной дилижанс».
Этот рассказ родился из особого состояния души, я назвал бы его паустовским состоянием — по имени писателя. Самая замечательная его особенность — бесстрашие: бесстрашие быть самим собой, независимо от того, соответствует это или нет мимолетным настроениям окружающих людей. Подобным бесстрашием обладают те, кто любит. Они не боятся показаться сентиментальными, смешными или старомодными. И в этом их сила и неувядающая современность.
Любому человеку кажется: то, что он переживает — любовь, очарование миром, страх перед исчезновением, надежда на нечто удивительное, — совершенно уникально. Это его любовь, его страх, его надежда. Объясните, что то же самое уже переживали миллионы людей и будут переживать миллионы, он поверит умом и не поверит сердцем. Он согласится с вами, хотя бы потому, что нескромно настаивать на том, что ты единственный и неповторимый, но на дне души сохранится уверенность, что его переживаний никто не испытал раньше и никто не испытает потом. И самое поразительное, что не ошибаются ни ум, ни сердце. Это было, и этого не было. Это будет, и этого не будет никогда. То, что я переживаю, совершенно неповторимо, и в то же время повторяет чувства миллионов людей. Именно поэтому и возможно великое искусство, великая общность людей в искусстве. Гамлет никогда не мог бы родиться, если бы не верил сердцем, что на его долю выпало нечто уникальное, единственное, неповторимое, и он никогда не стал бы нашим Гамлетом, если бы мы время от времени не испытывали тоже это неповторимое и единственное.
В состоянии души, которое испытывал Паустовский, есть то, что родилось и умерло с ним. С ним — человеком, потому что художник не умирает. Но, несмотря на резкую индивидуальность этого состояния, его переживали до Паустовского и будут переживать после Паустовского тысячи.
Что же это за состояние? Это, во-первых, талант видеть в окружающем мире несравненно больше, чем, казалось бы, в нем заключено, — талант, которым отличаются все без исключения художники. Это, во-вторых, умение видеть несравненно больше хорошего, красивого, чем дурного, уродливого, чем отличаются далеко не все художники. И, в-третьих, это дар неубывающего юношеского восхищения от соприкосновения с хорошим, красивым и желание открывать его там, где до тебя ничего хорошего, и тем более красивого, не видели: в осеннем ненастье, в невзрачных местностях и человеческих лицах, в тяжеловесности или неуклюжести старинных слов. Не берусь утверждать, что и эта, третья особенность — исключительное достояние Паустовского, но все три, в совокупности, определяют состояние души, из которого родились его книги.