«Еще в школе я всегда был среди самых дерзких оппозиционеров и неизменно выступал в защиту какой-нибудь радикальной идеи. Как правило, готов был сполна платить за это, идти до конца. Мне часто казалось, что я унаследовал дух бунтарства и всю ту страсть, с которой наши древние предки отстаивали свой Храм, свою веру. Я мог бы с радостью пожертвовать своей жизнью ради великой цели. Учителя часто ругали меня. Но когда выяснилось, что я первый ученик в классе и сверстники оказывают мне всеобщее уважение, то перестали жаловаться на меня родителям», — вспоминал Фрейд в письме Марте от 2 февраля 1886 года[53].
Трудно сказать, сознавал ли Фрейд, что эта его страсть к спорам, стремление посмотреть на любое явление с другой стороны, было… типично еврейской чертой, и именно в спорах, пусть и на другие темы, состояла учеба тех самых «не тех евреев», которых он так презирал.
В сущности, весь Талмуд, без которого невозможно представить себе иудаизм, представляет собой бесконечные споры между еврейскими мудрецами по самым различным, на первый взгляд вполне очевидным вопросам — с тем, чтобы в итоге стало ясно, что верной как раз является некая скрытая, совершенно неочевидная поначалу точка зрения. Вся еврейская культура, по большому счету, базируется на искусстве ведения дискуссии, так называемом «пильпуле», оттачивании логического мышления.
Так что и здесь попытка убежать от самого себя закончилась для Фрейда полной неудачей: он был евреем до мозга костей. По характеру. По образу мышления. По системе ценностей, которой старался придерживаться, пусть это далеко не всегда у него получалось.
Глава пятая
ЖРЕБИЙ БРОШЕН!
Время в тот последний год Сиги в гимназии летело со скоростью курьерского поезда, следующего из Вены в Берлин.
В мае ему предстояло сдавать экзамены на степень бакалавра, и Сиги с головой погрузился в учебу. Математика его раздражала, биология вызывала интерес, но отнюдь не захватывала. Зато просиживание над латынью, греческим, литературой доставляло подлинное наслаждение. Тут рамки гимназической программы были ему явно тесны.
«Я должен прочитать для себя, — пишет он в марте 1873 года Эмилю Флюсу, — многих греческих и латинских классиков, среди которых „Царь Эдип“ Софокла. Не прочитав всего этого, вы теряете нечто удивительное».
И в школе, и дома в те месяцы то и дело возникали разговоры о том, куда следует поступать Сиги дальше. Товарищ по классу Генрих Браун (один из будущих лидеров немецких социал-демократов) убеждал Фрейда, что из него может получиться блестящий адвокат, а затем и профессор права. Судя по блеску его сочинений по литературе, по тому, как здорово он декламирует стихи и анализирует тексты, в нем сидит выдающийся аналитик и оратор, говорил Браун. Однако Фрейд только грустно улыбался в ответ на эти пассажи приятеля. Брауну было легко говорить — он был немцем. Но путь еврея в тогдашнюю австрийскую юриспруденцию лежал только через крещение, отказ от предков и самого себя, а на это Шломо Сигизмунд никак не был готов.
Дома родители мысленно примеряли своему любимцу костюм банковского чиновника, финансиста, способного дорасти до директора банка, а может — если отношение к евреям станет теплее — и до министра финансов. Но юный Сиги понимал, что и такая карьера — не для него. Он хотел быть богатым и знаменитым, но при этом держаться подальше от всех этих банковских ссуд, процентов, дебетов и кредитов, с которыми были связаны самые ублюдочные представления о евреях. В письме Флюсу он рассказывает, как нелегко дается ему принятие решения о своем будущем, и, впадая в романтическую экзальтацию, пишет о своей «несчастной жизни».
Начало выпускных экзаменов в гимназии совпадает с открытием в Вене в мае 1873 года Всемирной ярмарки. Судя по всему, несмотря на предэкзаменационную лихорадку, Сиги в те дни часто выкраивал время для того, чтобы посетить ярмарку то с родителями, а то в одиночку. В очередной эпистоле Флюсу он одновременно с восторгом и иронией описывает ее открытие и различные павильоны, называет ярмарку «сложным и ветреным миром, который во многом лепит собственных посетителей».
На той ярмарке Амалия и Кальман Якоб приобрели последнее чудо домашнего уюта — большую керосиновую лампу, опускавшуюся и поднимавшуюся над столом. Лампа эта была повешена в гостиной, а старая, тоже довольно большая лампа была немедленно отдана Сиги — чтобы он не слишком сильно портил зрение, сидя над учебниками по ночам.
О том, как родители относились в те дни к Фрейду, а также как он сам относился к родителям, свидетельствует рассказ, поведанный Фрицу Виттельсу его другом, пианистом М. Р: «В семидесятых годах я и мой отец повстречались на улице со старым Фрейдом (отцом Зигмунда). У меня как раз вышло разногласие с моим отцом. Старый Фрейд сказал: „Как? Перечить отцу? У моего Зигмунда в мизинце ноги больше ума, чем у меня в голове, и всё же он никогда не посмеет мне противоречить“»[54].
А экзамены тем временем идут своим чередом. Уже позади математика — может, и не самый любимый, но важный предмет, дававшийся ему не без труда, но привлекавший красотой своих логических построений. Уже, как всегда, блестяще написано сочинение на вольную тему «Размышление о выборе профессии», а затем на экзамене по латыни и греческому ему достается билет с отрывком из Вергилия и 33-й строфы из «Царя Эдипа». Того самого царя Эдипа, имя которого он положит в основу одного из самых значимых своих открытий!
Учителям не понадобилось подбадривать экзаменуемого — отрывок из любимой греческой трагедии Сиги Фрейд прочел, что называется, на одном дыхании. К этому же времени, к маю 1873 года, Фрейд принимает окончательное решение: он будет поступать на медицинский факультет. Он вдруг начинает писать друзьям о двигающей им «жажде познания», о том, что его влечет к себе чистая наука; что ему хотелось бы стать великим естествоиспытателем, проникающим в сокровенные тайны природы.
Судя по очередному письму другу, написанному в перерыве между экзаменами, юный Фрейд в тот период больше всего презирал «посредственности», тех, кто вместе с толпой просто плывет по течению и проживает серую, заурядную жизнь, не оставив после себя никакой памяти. И больше всего страшился, что сам окажется «посредственностью» и проживет так невзрачно.
«Ты воспринимаешь мои „заботы о будущем“ слишком беспечно, — писал он. — Люди, которые, как ты говоришь, не боятся ничего кроме посредственности, — в безопасности. В безопасности от чего? Разумеется, не от того, чтобы стать посредственностями. Разве дело в том, боимся мы чего-либо или нет? Не кажется ли тебе, что главный вопрос здесь должен был звучать иначе: имеют ли наши страхи под собой реальную основу? Не секрет, что и великие умы тоже ловят себя на сомнениях, но разве следует из этого то, что каждый, кто сомневается в своих способностях — человек великого ума?.. Все-таки прелесть нашего мира именно в богатстве возможностей, несмотря на то, что оно, к сожалению, не самая надежная основа для самопознания».
В автобиографии Фрейд настаивает, что решающую роль в выборе им профессии врача сыграло эссе Гёте «Природа». «Когда читаешь это эссе, — пишет он, — поражает его дифирамбический тон и обильное использование романтических метафор, характеризующих Природу как великодушную, всеведущую, всемогущую мать, которая дает своим любимым детям (отголосок фаустовской темы) привилегию идти на поиск своих секретов».
Согласитесь, это звучит красиво. Вдобавок, какой простор открывается для биографов Фрейда в толковании этих строк как явном доказательстве наличия у него эдипова комплекса, тайного влечения к матери, прикрываемого восхищением матерью-Природой! Но да будет позволено автору этой книги предположить, что за этой версией не стоит ничего, кроме столь свойственной великому Зигмунду Фрейду тяги к рисовке, к облачению себя в романтическую тогу героя. Это становится тем более ясно, когда то тут, то там в его книгах натыкаешься на признание, что он никогда не испытывал настоящего влечения к медицине. «Скорее, мною двигал вид любознательности, относящийся гораздо более к человеческим отношениям, чем к естественным объектам», — писал Фрейд.
Правда, видимо, заключается в том, что на деле у юного Фрейда, как и у тысяч других его еврейских сверстников, выбор был невелик. Философия и история не считались у еврейских родителей «достойными профессиями», позволяющими зарабатывать на жизнь. Юриспруденция, как уже отмечалось, была для них закрыта. Коммерция ассоциировалась с ненавистным «торгашеским духом» отцов. Таким образом, те еврейские юнцы, у кого не было технического склада ума или достаточной смелости, чтобы попробовать себя в искусстве, шли в медицину. Именно этим объясняется столь резкое увеличение числа врачей-евреев в Европе того времени.