представлению человека
о действительности". Легко узнать в этом определении основную тенденцию интроверсии. Типу интровертному мир не представляется ни красивым, ни желанным; напротив, мир его беспокоит и даже страшит; субъект ставит себя по отношению к внешнему миру в положение самообороны, замыкается внутри себя и там укрепляется, изобретая способные, стройные геометрические фигуры, ясные до мельчайших деталей и обеспечивающие ему господство над окружающим миром благодаря их примитивному магическому значению.
"Потребность абстракции лежит в основе всякого искусства", — говорит дальше Воррингер. Этими словами выражается важный принцип, находящий свое не менее важное подтверждение в том, что больные шизофренией не только в своих мыслях, но и в своих рисунках воспроизводят формы и фигуры, чрезвычайно аналогичные тем, которые мы находим в произведениях примитивного человека.
4. Справедливость требует упомянуть здесь о попытке Шиллера формулировать тот же контраст, что он называет наивным типом и типом сентиментальным. Сентиментальный ищет природу, тогда как наивный и есть сама природа. Шиллер прекрасно понимает, что эти два типа являются следствием преобладания какого-либо из психологических состояний, встречающихся у одного и того же индивида. "Не только у одного и того же поэта", — говорит Шиллер, но даже в одном и том же его произведении эти два рода психики часто сосуществуют. "Наивный поэт, — говорит далее Шиллер, — следует лишь природе и своим ощущениям во всей их простоте, и все его усилие ограничивается подражанием и воспроизведением действительности". Совершенным примером наивного поэта для Шиллера является Гомер. "Сентиментальный поэт, напротив, размышляет над впечатлением, которое он получает от объектов… Объект здесь связан с идеей, и на этом их соотношении основана вся мощь поэтического произведения". Эти цитаты показывают нам, каковы типы, которые имеет в виду Шиллер, и каково их совпадение с типами, интересующими нас.
5. Мы находим еще и другой, подходящий пример в противоположении, установленном Ницше между аполлоническим началом и началом дионисийским. Сравнение, которым пользуется Ницше для иллюстрации этих контрастов, весьма поучительно: он сравнивает их с мечтой и опьянением. Во время мечтаний индивид остается в самых глубинах своей души; в опьянении, наоборот, он вполне забывается и, освобожденный от себя самого, окунается во множественность объективного мира. Для характеристики Аполлона Ницше цитирует Шопенгауэра /86/: "Подобно тому как на бурном море, то выбрасывающем, то поглощающем горы пенистых волн, моряк спокойно остается на своем посту, доверяясь своей хрупкой ладье, так и человеческая особь посреди мира страданий остается невозмутимой и ясной, с доверием опираясь на принцип индивидуации". "Да, — продолжает Ницше, — можно сказать, что непоколебимая вера в этот принцип и спокойная уверенность того, кто им проникнут, нашли в Аполлоне наивысшее свое выражение; и можно даже признать в Аполлоне наиболее прекрасное, божественное олицетворение принципа индивидуации".
Следовательно, аполлонизм, как его понимает Ницше, является устремлением внутрь себя, интроверсией. Дионисизм же, психическое опьянение, является в глазах Ницше освобождением потока либидо, широкой волной разливающегося в объектах. "Это не только, — говорит Ницше, — союз человека с человеком, который заключается под обаянием дионисийских чар: это — сама обезумевшая природа, враждебная или покоренная, празднует примирение со своим блудным сыном — человеком. Земля добровольно предлагает свои дары, и дикие звери скал и пустынь смиренно подходят. Колесница Диониса утопает в цветах и венках; пантеры и тигры идут под ее ярмом. Представим себе образно "Оду к радости" Бетховена и, давая волю нашей фантазии, окинем взором миллионы существ, трепетно распростертых во прахе: это момент приближения дионисийского опьянения. И тогда раб сбрасывает свои оковы, и падают все суровые, враждебные преграды, которыми нищета, произвол и "назойливая мода" отделили людей друг от друга. И, услыша благую весть об универсальной гармонии, каждый почувствует себя не только связанным, примиренным и слитым со своим ближним, но и тождественным с самим собою. Как если бы покрывало Майи разорвалось на много частей, которые, развеваясь, открывают великую тайну "единого-изначального" /131- Т.1/. К этому трудно что-либо добавить.
6. Чтобы закончить серию примеров, взятых из областей, стоящих вне моей специальности, я укажу еще на лингвистическую гипотезу Франца Финка /132/, в которой так же ярко выражается интересующая нас двойственность типов. Структура языков, согласно Финку, указывает на два основных типа. В первом из них субъект обыкновенно является активным (Я его вижу, Я его бью); во втором — субъект воспринимает, чувствует, а объект действует (он показывает мне, он побит мною). Первый тип, очевидно, понимает либидо как бы исходящим от субъекта, следовательно, в его движении центробежном; второй понимает его исходящим от объекта, следовательно, в движении центростремительном. Подобная структура интровертного типа обнаружена, в частности, среди примитивных наречий эскимосов.
7. Равным образом эти два типа были описаны и Отто Гроссом /133/ в области психиатрии. Гросс различает две формы слабоумия: в одной — сознание расплывчато и поверхностно, в другой — сужено и углублено. Характерным признаком первой является ослабление "функции последовательности" (Function consecutive), характерным признаком второй — усиление ее. Гросс признал, что функция последовательности находится в тесной связи с эффективностью; из этого можно заключить, что и здесь снова речь идет о наших двух психологических типах. Близость, которую он устанавливает между маниакально-депрессивным состоянием и поверхностным сознанием, ясно показывает, что мы имеем дело с экстраверсией; равным образом, связь психологии параноика с суженным сознанием указывает на тождество ее с интровертным типом.
После всех вышеприведенных соображений никого не удивит, что и в области психоаналитических доктрин мы должны считаться с существованием этих двух психологических типов. С одной стороны, мы встречаем здесь теорию, существенным образом редуктивную, плюралистическую, каузальную и сенсуалистическую. Это теория Фрейда. Она строго придерживается эмпирических данных и выводит комплексы из предыдущего, разлагает их на элементарные факторы; по теории Фрейда — психологическая жизнь не что иное, как следствие, как простая реакция на влияние среды; она приписывает ощущениям главное значение и предоставляет им наибольшее место. С другой стороны, мы имеем диаметрально противоположную теорию Адлера /107/, теорию, главным образом, интеллектуалистическую и финалистскую. По этой теории явления не сводятся к предыдущим простейшим факторам, а понимаются как своего рода "устроение" (arrangement), как результаты чрезвычайно сложных намерений и целей. Тут уже исследование ведется не с точки зрения каузальной, а с точки зрения финалистской. Поэтому история самого больного и конкретные влияния среды имеют гораздо меньше значения, чем главные принципы, "руководящие фикции" индивида. Главная цель для индивида не достижение объекта и не нахождение в нем полноты субъективного наслаждения, а охранение своей собственной индивидуальности, ограждение ее от враждебных влияний окружающего.
В то время как для психологии Фрейда основным признаком является центробежное движение, ищущее удовлетворения и счастья в мире объектов, в психологии Адлера, напротив, главная роль принадлежит движению центростремительному, властно утверждающему первенствующее значение субъекта, ведущему к его победе и освобождению его от подавляющего гнета жизни. Средством, к которому прибегает тип, описанный Фрейдом, является "инфантильный перенос" (infantile Ubertragung), благодаря которому индивид проецирует на объект субъективные плоды своей фантазии, находя в таком преобразовании вещей компенсацию своей тяжелой жизни. Для типа, описанного Адлером, характерным средством, напротив, является "маскулинный (мужской) протест", личное сопротивление, действенная защита, с помощью которой индивид ограждает самого себя, упорно утверждаясь и укрепляясь в своей "руководящей фикции".
Будущему предстоит трудная задача: выработать психологию, которая одинаково считалась бы с обоими психологическими типами.
[Лекция, прочитанная на Международном конгрессе по образованию (Территет, Швейцария, 1923) и опубликованная под названием "Psychologische Typen", 1923, в "Zeitschrift fur Menschenkunde" (1925 май), S.45–65. Настоящий перевод сделан с английского издания Собрания сочинений К. Г. Юнга /15- Vol.6. P. 510–523/. Перевод В. Зеленского.]
Известно, что с древних времен делались неоднократные попытки свести многочисленные различия между человеческими индивидуальностями к определенным категориям; с другой стороны, производились усилия сломать очевидное единообразие человечества заострением характеристик определенных типических различий. Не стремясь углубиться слишком глубоко в историю этих попыток, я хотел бы привлечь внимание к тому факту, что наиболее древние категоризации, известные нам, имеют свое происхождение в медицине. Наиболее важной из них была классификация, предложенная Клавдием Галеном, греческим доктором, жившим во II веке н. э. Он выделял четыре основных темперамента: сангвиник, флегматик, холерик и меланхолик. Идея, лежащая в основе такого деления, восходит к V веку до н. э., к учению Гиппократа о том, что человеческое тело состоит из четырех элементов: воздуха, воды, огня и земли. В соответствии с этими элементами в живом организме были обнаружены четыре субстанции: кровь, флегма, желтая желчь и черная желчь. Идея Галена заключалась в том, что сообразно с изменениями в пропорциях этих четырех субстанций все люди могут быть разделены на четыре класса. Те, у кого наличествует преобладание крови, принадлежат к типу сангвиников; преобладание флегмы относит к флегматическому типу; желтая желчь делает человека холериком, а черная желчь приводит к появлению меланхолического типа. Как показывает наш язык, эти различия в темпераменте выдержали испытание временем, хотя потребовалось много веков, прежде чем они были заменены физиологической теорией.