Однако, замечательный факт, перед которым мы здесь оказались – что вместо того, чтобы со временем слабеть в ходе столетий, эти предания все более и более крепли, силой пробивая себе путь в позднейшие времена их официального изложения, и в конечном итоге оказались достаточно сильными, чтобы решительным образом влиять на мысли и поступки людей. Верно и то, что условия и причины, которые сделали возможным такой исход, на данный момент нам не известны.
Это факт настолько удивителен, что оправдывает наше желание взглянуть на него еще раз. В нем заключена наша проблема. Еврейский народ отверг религию Атона, принесенную Моисеем, и обратился к поклонению к другому богу, который мало отличался от Ваала[103] соседствующих народов. Все тенденциозные усилия последующих времен не смогли скрыть этого постыдного факта. Но Моисеева религия не исчезла бесследно; некоторая память о ней была жива – возможно, в форме туманного и искаженного предания. И именно это предание о великом прошлом продолжало воздействовать так сказать, подспудно, и постепенно приобретало все большую и большую власть над умами людей, и ему в конце концов удалось сменить бога Яхве на Моисеева бога и заново пробудить к жизни религию Моисея, которая была введена, а затем отвергнута за много веков до этого. То, что предание, таким образом канувшее в забвение, может оказывать воздействие на духовную жизнь людей, является новой для нас идеей. Здесь мы оказываемся в области групповой психологии, где не чувствуем себя свободно. Мы будем искать аналогии, факты, которые имеют, по меньшей мере, сходную суть, даже хотя бы и в других областях. И я верю, что такие факты будут найдены.
В тот период, когда у евреев готовился возврат религии Моисея, греческий народ оказался обладателем чрезвычайно богатого запаса легенд и героических мифов. Считается, что IX или VIII век увидел рождение двух эпических поэм Гомера, которые почерпнули свой материал из легенд. С нашей сегодняшней психологической проницательностью мы могли задолго до Шлимана и Эванса поднять вопрос: откуда греки взяли этот мифический материал, обработанный Гомером и великими аттическими драматургами в своих шедеврах. Ответ должен заключаться в том, что этот народ, вероятно, пережил в своей предыстории период внешнего великолепия и культурного расцвета, которые погибли в исторической катастрофе, и о которых в этих легендах сохранились лишь смутные предания. Археологические исследования наших дней подтвердили это предположение, которое в прошлом, несомненно, было бы объявлено слишком смелым. Эти исследования обнаружили свидетельства впечатляющей минойско-микенской культуры, которая, вероятно, пришла в упадок на греческой земле до 1250 г. до н.э. Едва ли можно найти упоминание о ней у греческих историков последующих времен: самое большее – это примечание, что было время, когда критяне господствовали на море, имя царя Миноса и упоминание о его дворце, лабиринте. И это все, не осталось ничего, кроме преданий, которыми воспользовались поэты.
Также стали известны национальные эпические поэмы других народов – немецкого, индийского, финского. Задача историков литературы – исследовать, можно ли в качестве причин их возникновения принимать те же, что и у греков. Я полагаю, что такое исследование даст положительный результат. Вот условие, которое мы признаем, период предыстории, который сразу же по его завершении выглядит как полный благосостояния, богатый по содержанию и значимости и, возможно, всегда героический, но который относится к таким отдаленным временам, что лишь неясное и неполное предание информирует о нем последующие поколения. Высказывалось удивление, что эпическая поэма как форма искусства в более поздние времена исчезла. Объяснение может состоять в том, что уже больше не существует причины, обусловливающей ее возникновение. Старый материал был использован, а в отношении всех последующих событий место предания заняло историческое изложение. Величайшие героические свершения наших дней не смогли инспирировать создания эпической поэмы, и даже Александр Великий имел право жаловаться, что не нашел своего Гомера.
Давно минувшие века имеют сильную и таинственную притягательную силу для человеческой фантазии. Когда бы люди ни оказывались неудовлетворенными своим настоящим – а это случается довольно часто – они обращаются к прошлому и надеются, что теперь смогут доказать реальность неугасимой мечты о Золотом веке[104]. Они вероятно, все еще очарованы своим собственным детством, которое совсем не беспристрастная память преподносит им как время непрерывного блаженства.
Если все, что осталось от прошлого – это неполные и размытые воспоминания, которые мы называем преданием, это особенно привлекает художника, так как в этом случае он свободен заполнять пробелы в памяти в соответствии с прихотями своего воображения, и обрисовывать период, который он желает воспроизвести, согласно своим намерениям. Можно почти утверждать, что чем туманнее стало предание, тем более пригодно оно для поэта. Поэтому нам не следует удивляться значению преданий для художественной литературы, и аналогия с теми причинами, которые приводят к созданию эпических поэм, сделает нас еще более расположенными к тому, чтобы принять необычную гипотезу, что именно предание о Моисее заменило у евреев поклонение Яхве старой моисеевой религией. Но в других отношениях эти два случая все еще слишком различны. В одном случае результатом является поэма, а в другом – религия, и в последнем примере мы предположили, что под влиянием предания она была воспроизведена с такой достоверностью, аналогичную которой пример эпической поэмы предложить, конечно же, не может. Таким образом, значительная часть нашей проблемы все еще не прояснена, что оправдывает необходимость поиска более подходящих аналогий.
Единственная аналогия, удовлетворяющая замечательному ходу событий, обнаруженному нами в истории еврейской религии, имеется в очень отдаленной области; но она очень полная и приближается к тождественности. В ней мы снова сталкиваемся с явлением латентности, с непонятными проявлениями, требующими объяснения, и с ранним событием, которое впоследствии забывается, в качестве необходимого условия. Мы также находим признаки принуждения, которое, подавляя логическое мышление, навязывает себя разуму – черта, которая не проявлялась, например, при рождении эпопеи.
Мы встречаем эту аналогию в психопатологии, в генезисе человеческих неврозов – то есть, в области, относящейся к психологии индивидов, в то время как религиозные явления должны, конечно, рассматриваться как часть групповой психологии. Мы увидим, что эта аналогия не такая уж и неожиданная, как может показаться не первый взгляд, – что в действительности она больше похожа на постулат.
Мы называем травмами те впечатления, которые были пережиты в прошлом, а впоследствии забыты, и которым мы придаем такое большое значение в этиологии неврозов. Мм можем отдельно поставить здесь вопрос: можно ли этиологию неврозов в общем рассматривать как травматическую? Очевидное возражение против этого таково, что далеко не в каждом случае невроза нам удается обнаружить явную травму в далеком прошлом больного. Зачастую мы должны смириться с тем, что все, что нам доступно, является необычной, анормальной реакцией на переживания и потребности, которые затрагивают каждого, но воспринимаются и преодолеваются другими людьми способом, который можно назвать нормальным. Когда для объяснения невроза мы не располагаем ничем другим, кроме наследственной или конституциональной предрасположенности организма, то мы естественно испытываем искушение сказать, что он является не приобретенным, а развившимся.
Но в этой связи следует подчеркнуть два момента. Во-первых, генезис невроза неизменно прослеживается до очень ранних впечатлений детства[105].
Во-вторых, действительно, существуют случаи, которые рассматриваются как «травматические», потому что их причины явно лежат в прошлом в одном или нескольких сильных впечатлениях в эти ранние времена – впечатлениях, которые избежали нормального осознания, так что мы склонны полагать, что если бы их не было, то не возник бы также и невроз. Для наших целей было бы достаточно, если бы мы ограничили искомую аналогию этими травматическими случаями. Но различие между этими двумя группами [случаев], похоже, не является непреодолимым. Вполне допустимо объединить две эти этиологические детерминанты одним названием; вопрос заключается лишь в том, что считать «травматическим». Если мы предположим, что переживание приобретает характер травмы лишь в результате количественного фактора – то есть, что в каждом случае именно выход за рамки необходимого обуславливает то, что переживание вызывает необычные патологические реакции – то мы легко можем прийти к рациональному заключению, что в случае одной конституции организма, что-то действует как травма, но в случае другой – таких последствий не имеет. Таким образом, мы приходим к концепции так называемых скользящих «дополнительных серий»[106], в которых, выполняя этиологическое требование, сливаются два фактора. Недостаток одного компенсируется избытком другого: как правило, оба фактора действуют вместе, и лишь на противоположных концах этого непрерывного ряда может возникать вопрос о существовании только одного мотива. После такого указания мы можем пренебречь различием между травматической и нетравматической этиологиями как не имеющими отношения к искомой аналогии.