Это совпадение можно было бы назвать мистическим, если б не наличие культурно-исторического опосредствования, медиации между индивидуальным творчеством и национальным бытием. Этот медиатор – христианство. Если принять за аксиому, что Христос – архетип мизогина, или, на тогдашнем языке, «андрогина», то указанное подобие получает наиболее понятное и экономное объяснение.
Христианство теряет свои яды в богатой культурной среде, даже много способствуя обогащению и утончению этой среды. В России такой среды не было, христианство было в ней единственным культуротворящим фактором. И в красногвардейцах, блоковских и настоящих – настоящих потому, что блоковских, – было больше Христа, чем в церкви и попах. Была динамика христианская, нигилистическое, апокалиптическое горение. Поневоле вспомнишь Великого Инквизитора, сказавшего, что Христу нечего делать в мире, где Он может только навредить. И надо ли нам, вслед за Достоевским, предпочитать Христа истине?
Настоящее искусство – Ницше считал, что и настоящая жизнь, – трагедийны. В двадцатом веке цена такого существования оказалась непомерно высока. Сегодня трудно предпочесть Блока и его стихи – Любе. Она видится более человечным, более актуальным образом России, чем стихи ее гениального мужа.
Россию нужно развести с Блоком. Он ей не муж.
Февраль 1998 года
Сейчас, как известно, двадцать первый век, но мы живем еще в двадцатом, имея в виду культурно-историческое содержание этой кризисной, чтоб не сказать апокалиптической эпохи; впрочем, а почему бы и не сказать?
Принято считать, что «настоящий» двадцатый век начался в 1914 году. Магия цифр, так же как календарные игры, от Юлиана до Григория, – сюжет вполне законный, но в ее разоблачение можно сказать и еще кое-что о настоящем начале двадцатого века, вспомнив поставленные в предыдущем и перешедшие в последующий темы. При всем отличии видимых форм жизни, культуры, идеологии, событийных наполнений от предшествовавшего «викторианства», двадцатый век жил не только темами, но и решениями, предложенными еще Шопенгауэром и Ницше. Этот тезис мы кладем в основу дальнейших рассуждений.
Тема рассуждений обозначена в заголовке. Homintern – так называют американские критики некоторых авторов сороковых-пятидесятых годов, наиболее известные из них в этом контексте – Тенесси Уильямс и Труман Капоте. Эти критики утверждают, что оба они совершили ошибку, маскируя свои гомосексуальные склонности, что их творчество много выиграло бы, будь они на этот счет откровенны. Такое суждение – образец скандального непонимания природы искусства, которому прежде всего чуждо прямоговорение, которого первое требование – создание масок и игра с ними. Пером и сознанием таких критиков движет пресловутая «политическая корректность», организовавшая под маской «мультикультурализма» настоящий погром высокой культурной традиции. Но такие и подобные разговоры, умонастроения, предпочтения способны сыграть свою необходимо провокативную роль для серьезной постановки темы о культурных измерениях гомосексуализма. Что такое гомосексуализм как культурный, а не биологический феномен и о чем говорят его культурные экспликации в наше время? Что о нем можно сказать, допустим, в методологии Шпенглера? Как раз у Шпенглера мы обнаружили направляющие в этом отношении мысли. О нем придется еще много говорить, но начнем с первоисточника.
1. Шопенгауэр как воспитательИменно у Шопенгауэра мы находим трактовку гомосексуализма, которая кажется совершенно абсурдной для нынешнего сознания, воспитанного на расхожем психоанализе, но которая дает теме требуемый онтологический разворот; даже при том, что Шпенглер отрицает наличие метафизики у Шопенгауэра и причисляет его поэтому к «цивилизаторской» стадии западной культуры.
Шопенгауэр – это метафизика воли, понимаемой как «вещь в себе», констатированная, но так и не раскрытая Кантом, самая возможность познания которой им, Кантом, отрицается. У Шопенгаура воля как «вещь в себе» – слепой жизненный порыв, лежащий в основе бытия, всё остальное – «представление», то есть опредмеченный, объективированный, иллюзорно индивидуализированный мир явлений. Системе Шопенгауэра, тотально пессимистической, свойственна яркая эмоциональная окраска, отрицающая основное правило традиционного философствования – установку отстраненного, холодного, «умудренного» понимания, спинозистское «не плакать, не смеяться, а понимать». Жизнь, порождаемая волей, протекает в страдании, отсюда мотив шопенгауэровской этики – со-страдание, жалость к безвинным плодам и одновременно жертвам слепого бытийного инстинкта. Мудрость – не в воздержании от оценок и чувств, но в уходе от самого бытия, в отрицании воли, в выборе Ничто, индийской Нирваны. Бытие – не то, что следует любить, в нем самом нет любви, и все эти солнца и светила – ничто.
У древних было твердое понимание философской мудрости: мудрец тот, кто живет в согласии с «природой», с основными началами бытия. Этот критерий сохранил свою оценивающую силу и в новое время, поэтому Шопенгауэру задавали как бы резонный вопрос: если жизнь не стоит того, чтобы жить, то почему философ, пришедший к такому выводу, сам не следует этому правилу? Эта «личность», как сказали бы в пушкинское время, как будто не стоит внимания философа; тем не менее у Шопенгаура есть косвенный ответ на это вопрошание.
Он содержится во втором томе «Мира как воли и представления», в приложении к главе 44-й «Метафизика половой любви». В половом инстинкте слепой жизненный порыв находит наиболее представительную демонстрацию, подтверждая прежде всего фундаментальный факт первичности воли как довременной «вещи в себе», не знающей ни предметов, ни личностей, чуждой самому принципу индивидуации. Половой инстинкт подчиняет личность роду, императиву жизненного роста, бессознательного умножения бытия. Феномен трагической любви, этот любимый сюжет мировой поэзии, возникает как попытка личности противостать роду; трагично это потому, что неосуществимо, этот бунт всегда и только приводит к гибели любовников, подтверждая вечный закон господства целостности над индивидами, тоталитарность воли. Ее цель – не любовь, а роды. И вот в этом контексте Шопенгауэр увидел один неоспоримый и присущий всей культурной истории человечества факт – гомосексуализм, однополую любовь или, как он всюду (и неточно) говорит, педерастию:
Педерастия, рассмотренная сама по себе, предстает не только как просто противоестественное, но и как в высшей степени противное, вызывающее отвращение чудовищное извращение, действие, на которое оказалась способна совершенно искаженная, испорченная и выродившаяся натура и которое повторялось затем лишь в самых редких случаях. Если же мы обратимся к опыту, то обнаружим обратное: мы увидим, что этот порок, несмотря на его отвратительность, встречается во все времена и во всех странах достаточно часто. (...) Распространенность и неискоренимость этого порока доказывает, что он каким-то образом проистекает из человеческой природы, ибо лишь в этом случае он может всегда и повсюду выступать, как бы подтверждая правило «Вилой природу гони, она всё равно возвратится».
Этот парадокс Шопенгауэр объясняет следующим образом, обращаясь опять-таки к фактам, как они ему представляются. Гомосексуальные склонности, уверен Шопенгауэр, свойственны едва ли не единственным образом мальчикам и старикам. Это – уловка природы («воли»), знающей, что дети, рожденные от слишком молодых или слишком старых людей, второсортны, нежизнеспособны. Таким способам она отводит половой порыв, свойственный всем и отнюдь не сразу угасающий, в безопасное для ее целей русло, так сказать, перехитряет сама себя:
...загнанная в угол своими собственными законами природа обратилась посредством извращения инстинкта к крайнему средству, к хитрости, она как бы применила искусственный способ, чтобы, как сказано выше, предотвратить большее из двух зол (...) она прибегает к дурному, чтобы избежать худшего: она ведет половое влечение по ложному пути, чтобы предотвратить его наиболее гибельные последствия.
Эту главу Шопенгауэр, человек, известный своим дурным характером, испорченным еще более долголетним непризнанием его в философских кругах, заканчивает так:
...изложением этих парадоксальных мыслей я хотел оказать некоторое благодеяние профессорам философии, столь озадаченным всё большим распространением моей философии, которую они так тщательно скрывали, предоставив им возможность к клевете, будто я защищаю педерастию и призываю к ней.
Конечно, современный человек скорее улыбнется, чем вознегодует, ознакомившись с трактовкой вопроса Шопенгауэром, – и прежде всего потому, что факты, к которым он апеллирует, совсем не таковы. Но, как говорят философы, истина это не факт, истина это идеал – идеал не в смысле моральной цели, а как умопостигаемое строение основ, платоновский мир идей.