Ознакомительная версия.
Самоубийство - это «общественно значимый протест», им я сообщаю свое «неприкосновенное право вершить собственную судьбу», не сообразуясь с мнением окружающих. Двигаться наперекор требуемому от тебя поведению, двигаться по линии, прочерченной твоей собственной «правдой», соответствующей прочувствованной тобой «истине», - значит проявить собственную индивидуальность, ощутить самого себя, свою целостность, не идентификацию себя, но свою идентичность. Это, если прочувствовать весь пафос этого события, суть способ, адресованный самому себе, заставить себя уважать собственное «я», почувствовать собственную жизнь, пусть и на острие в какой-то момент, но ощутить - «я есмь!» Удивительно, но таковы законы работы этого психического механизма: миллионы людей ощущают самоубийство как свою «собственную истину», как проявление своей подлинной индивидуальности, своей исключительности. Миллионы людей… Правда, нелепо? Правда, ведь это языковая игра.
Да, нам следует помнить главную особенность и одновременно ахиллесову пяту языка: он, если использовать аналогию с работой рецепторных аппаратов, является самым «переносимым» из всех «переносимых» свойств. Суть идеи о «переносимых» и «непереносимых» свойствах, как ее понимал Лев Веккер, состоит в следующем: существует два принципиально отличных друг от друга типа психического изображения - одно является результатом взаимодействия воспринимающего с объектом (таков любой образ и выражающее его слово, в том числе и образ-слово «самоубийство»); второе - состоянием взаимодействия, которое всегда двустороннее и не является атрибутом лишь одного из взаимодействующих тел, но принадлежит и тому, и другому участнику этого взаимодействия (таково прикосновение).
Именно поэтому первое, о чем у нас идет речь, можно «снять» с объекта и «унести», а потом делать с ним - этим «результатом» - все, что нам заблагорассудится, искажая, извращая и профанируя его; второе же - «не снимаемо» или «не переносимо», невозможно «утащить» с собой деформацию кожной поверхности, которая возникает при нашем физическом взаимодействии с физическим же предметом, эта деформация существует только в момент самого этого взаимодействия. По сути дела, первое здесь - это только репрезентация взаимодействия, второе - само взаимодействие. И нет ничего более уязвимого, нежели репрезентация, и нет ничего более подлинного, нежели само взаимодействие. По первому механизму мы и ввергаем себя в одиночество, которое есть социальный аналог физической смерти, тут потому и гнездится идея самоубийства. По второму же механизму мы, напротив, разрушаем неприступные («на глаз» и «по идее») бастионы собственного одиночества.
До тех пор пока я говорю с другим - он, этот другой, для меня лишь фантазм, лишь плод моих языковых абстракций. В условиях невозможности содержательной коммуникации в диалоге, мы просто профанируем общение, создаем иллюзию общения. И только в тот миг, когда я прикасаюсь к другому, когда наши тела изменяются под действием друг друга, я ощущаю его непосредственную данность, его существование, его действительность, а потому и свою непосредственную данность, свое существование, свою действительность. И именно в этот момент моя жизнь нарождается, словно из блаженного рога изобилия, поскольку я преодолеваю солипсизм своего психического бытия. Прикасаясь к другому, чувствуя его, я более не хочу умирать, я хочу жить, поскольку ощущаю жизнь, которая, как оказывается, нераздельна между мной и им - этим Другим, которая не во мне и не в нем, а лишь в нас.
Жизнь - не медицинское, не философское и не психологическое понятие, это даже не понятие, это факт, облеченный в досужий языковой термин. В нем - в этом слове - факту жизни неудобно, ведь благодаря данному «облечению» факта в словесную форму у нас сразу же возникает искушение говорить и строить концепции, вместо того чтобы делать, работать, как бы банально и топорно ни звучала эта сентенция. Жизнь требует к себе уважения, она требует, чтобы ее проживали, чтобы о ней заботились, чтобы ее не просто хранили, а пестовали. Более того, жизнь - это факт, внушающий восторженное восхищение, сопряженное с молчанием действия, а с не действием речи, которое всегда иллюзорно. Одну из своих наиболее фундаментальных работ О. Розеншток-Хюсси назвал «Бог заставляет нас говорить», однако же психотерапевтический опыт свидетельствует: «говорить» заставляет лишь тот «Бог», которого, по меткому выражению Ф. М. А. Вольтера, «следовало бы выдумать». Но Тот, Кто не может быть выдуман, равно как и жизнь, понятая как факт, не растраченная в суете говорения, требует молчания.
Самоубийство тоже оказывается «фактом», и происходит это именно потому, что к факту жизни подходят как к понятию, слову, концепту, но не как к факту. Только пустопорожняя мысль о жизни может породить безрассудную мысль о добровольном уходе из жизни, о суициде; мысль-бессмыслицу. Если же не мыслить, а думать (надеюсь, что эта дефиниция здесь будет воспринята правильно), то факт суицида становится невозможным. Рассудить, что нет иного выхода из круговорота страдания, кроме как смерть, которая, согласно откровению Гаутамы Будды (в этом ракурсе рассмотрения), также страдание, может лишь тот, кто впал в иллюзию мета-фактичности жизни, открывающей путь лишь к мета-фактичности смерти и суицида. Но факт жизни, со всеми ее течениями и порогами, открывает полную абсурдность и невозможность подобного «выхода», факт жизни делает факт суицида сущей нелепостью. И единственный способ ощутить факт жизни в нем в одном - в прикосновении…
«Зачем мы живем?» «Какой во всем этом смысл?» «Какова цель?» - прекрасные вопросы. Все они способны наилучшим образом испортить жизнь, превратив ее в кромешный Ад, который, как известно по многочисленной кино- и прочей такого рода продукции, есть бесконечное блуждание по замкнутому лабиринту.
Искать ответы на эти и подобные им вопросы - дело безумных. Живем - это факт, живем - слава богу. И если цели не ясны, смыслы призрачны и теряются в дымке неизвестности, а всякая определенность в заданной теме - подкрепленная глупостью фантазия, то стоит ли ломать над всем этим голову? Вряд ли. Может сломаться, чай не железная.
Если с чем и следует определиться, то лишь с тем, как жить, как проживать эту жизнь. Это существенно, это важно. Ответа же только два: жить можно или хорошо, или плохо. Третьего не дано. «Хорошо» или «плохо» лишено в данном случае всякого морализаторства, это констатация качества жизни: «мне хорошо», «мне плохо». Если так, то лучше «хорошо», чем «плохо», со времен Эпикура мало что изменилось. Мы разучились наслаждаться - не тонуть в запредельном, вызывающем паралич удовольствии, а наслаждаться, т. е. испытывать усладу радости. Мы превратились в вечно спешащие, бессмысленно суетящиеся автоматы, мы не знаем радости, не знаем покоя, мы не знаем, что есть «хорошо».
«Хорошо» - это удовольствие, гедонизм… Хорошо! Только как? Что это вообще такое? Да и можем ли мы теперь удовлетвориться «тихой радостью», «бесхитростными открытиями», «невинными глупостями», «милыми пустяками»? «Хорошо» - это для нас загадка, мы знаем теперь только - «нормально». Даже удовольствие само по себе - и то категория, определенная нами лишь отчасти. Впрочем, здесь действительно много аспектов, много нюансов. Остановимся лишь на том, что существенно для интеллектуала.
Большая часть неудовольствия связана со страхом (оставляем за скобками неудовольствие, вызванное глупостью и болью). Страх - естественное следствие неизвестности, когда все известно, уже не страшно. Страшно лишь до той поры, пока надеешься избежать пугающего. Когда же эта надежда отправляется ко всем чертям, она уволакивает с собой и страх, что в целом приятно. Знание в этом смысле вещь, доставляющая немыслимое удовольствие, гедонисту отказываться от этого удовольствия не пристало. Итак, знание…
Оставшаяся часть удовольствия связана с интересом (оставляем за скобками удовольствие, вызванное физиологическими обстоятельствами и радостью, ни на чем не основанной). Интерес вызывает лишь то, что неизвестно, то, что известно, интереса не вызывает и вызывать не может, это печально, но с этим ничего не поделаешь. Единственная возможность для модернизации (перевода известного в неизвестное) кроется в опять-таки возможности увидеть известное по-новому. Это бывает интересно, поэтому к знанию следует добавить умение озадачиваться…
Вот, в сущности, и весь гедонизм интеллектуала - скромно, но со вкусом. Обе возможности получать удовольствие - узнавать и уметь озадачиваться - в нашем распоряжении. Но сумеем ли мы правильно распорядиться этим инструментарием? Периодами мне кажется, что он - этот инструментарий - тупится: когда ты узнаешь больше, чем интересно окружающим тебя людям, возникает девальвация знания («один шимпанзе - не шимпанзе»). Здесь ты в очередной раз озадачиваешься, но как-то совсем не так, как хотелось бы. Ты осознаешь вдруг, что все сделанное тобою для избавления от одиночества ввергло тебя в самую бездну этого самого одиночества.
Ознакомительная версия.