Эта зависимость, похоже, пронизывает каждый аспект вселенной и нашей жизни в ней. Возьмите, например, единственную мысль, скажем мысль о том, чтобы отправиться в бакалейную лавку. Когда у меня появляется эта мысль, я, на самом деле, переживаю саму мысль, внутреннюю мысль и ее смысл — символы, образы, идею о том, чтобы пойти в бакалейную лавку. (Это Верхний Левый сектор, интенциональный.)
Но внутренняя мысль имеет смысл лишь в рамках моего культурного фона. Если бы я говорил на другом языке, мысль состояла бы из других символов и имела бы совершенно другие значения. Если бы я существовал в первобытном племенном обществе миллион лет назад, мне и в голову не могла бы прийти мысль «пойти в бакалейную лавку». Это могло бы быть «пора убить медведя». Дело в том, что сами мои мысли возникают на культурном фоне, который придает структуру, смысл и контекст моим индивидуальным мыслям, и, разумеется, я не мог бы даже «разговаривать с собой», если бы не существовал в сообществе индивидов, которые тоже разговаривают со мной. (Это Нижний Левый сектор, культурный.)
Таким образом, культурное сообщество служит внутренним фоном и контекстом для любых индивидуальных мыслей, которые могут прийти мне в голову. Мои мысли не залетают в голову просто из ниоткуда; они залетают мне в голову из культурного фона, и как бы далеко я не выходил за пределы этого фона, я никогда не смогу просто полностью избежать его, и без него у меня вообще никогда не смогло бы развиться мышление. Отдельные случаи «маугли» — людей, выращенных Дикими животными — показывают, что человеческий мозг, оставленный без культуры, сам не порождает лингвистического мышления.
Короче говоря, мои индивидуальные мысли существуют только на обширном фоне культурных практик, языков, смыслов и контекстов, без которых я вообще не смог бы сформировать практически ни одной индивидуальной мысли. Однако сама моя культура отнюдь не бестелесна и не болтается в идеалистическом пространстве между небом и землей. У нее есть материальные компоненты, точно так же, как у моих индивидуальных мыслей есть материальные мозговые компоненты. Все культурные события имеют социальные корреляты. К этим конкретным социальным компонентам относятся виды технологии, производительные силы (садоводческие, аграрные, индустриальные и т.д.), конкретные институты, писаные правила и образцы, геополитические положения и так далее (Нижний Правый сектор). И эти конкретные материальные компоненты — актуальная социальная система — играют решающую роль, помогая определять типы культурного мировоззрения, в рамках которого будут возникать мои собственные мысли.
Итак, моя предположительно «индивидуальная мысль», на самом деле, представляет собой холон, который содержит в себе все эти разнообразные аспекты — интенциональные, поведенческие, культурные и социальные. И мы движемся по холоническому кругу: социальная система будет сильно влиять на культурное мировоззрение, которое будет устанавливать границы для индивидуальных мыслей, которые могут прийти мне в голову, что будет отражаться в физиологии мозга. И мы можем идти по этому кругу в любом направлении. Они все взаимно переплетены, они все взаимно определяют друг друга. Все они причинно воздействуют на другие холоны, а те воздействуют на них в концентрических сферах контекстов внутри контекстов без конца.
И этот факт имеет прямое отношение к природе и смыслу самого искусства.
Что такое искусство?
Простейший и, вероятно, самый ранний взгляд на природу и смысл искусства (и, следовательно, на его интерпретацию) состоит в том, что искусство подражательно или репрезентативно: оно копирует нечто в реальном мире. Картина ландшафта копирует или представляет реальный ландшафт. Платон придерживается этого взгляда в «Республике», где он использует пример кровати: рисунок кровати — это копия конкретной кровати (которая сама есть копия идеальной Формы кровати). В глазах Платона это заведомо ставит искусство в весьма незавидное положение — оно делает копии копий Идеала и потому вдвое дальше от него и вдвое менее ценно. Более поздние теоретики «улучшили» эту платоновскую концепцию, утверждая, что истинный художник, на самом деле, копирует непосредственно Идеальные Формы, видимые глазом разума, и, следовательно, создает «совершенное» художественное произведение — как сказал Микеланджело: «Красоту, которая волнует и возносит к небесам каждый глубокий ум».
Аристотель аналогичным образом считал искусство подражательным или копирующим реальный мир, и в той или иной форме это понятие искусства как мимесиса обладало длительным и глубоким влиянием — смысл искусства в том, что оно представляет.
Серьезное затруднение этого подхода, взятого в отдельности и как такового, состоит в том, что он явно предполагает — чем лучше имитация, тем лучше искусство, так что совершенная копия будет совершенным искусством, что недвусмысленно помещает искусство в область trompe l’oeil[32] и документальной фотографии: хорошая степень похожести на фотографии для водительских прав будет хорошим искусством. Кроме того, не все искусство репрезентативно или подражательно — сюрреализм, минимализм, экспрессионизм, концептуализм и т. д. Даже если некоторые виды искусства имеют репрезентативные аспекты, одним лишь мимесисом нельзя объяснить ни природу, ни ценность искусства.
С расцветом Просвещения в Европе выходят на первый план две другие основные теории природы и смысла искусства, и обе они все еще достаточно влиятельны и поныне. Неудивительно, что эти теории должны были произойти, соответственно, от великого рационалистического и великого романтического течений, которые получили распространение в семнадцатом и восемнадцатом столетиях, и, будучи транслированы в художественную сферу, стали известны в общем виде как формализм и экспрессионизм (рациональное и романтическое!).
И с этого момента вопросом стало не столько то, что такое искусство, сколько где искусство?
Искусство — в творце
Если природа, смысл и ценность искусства обусловлены не просто подражательной способностью искусства, то, быть может, суть искусства заключается в его власти выражать, а не просто копировать что-то. И действительно, как в теории, так и в практике искусства акцент часто начинал все больше смещаться от правдивого копирования, репрезентации и имитации — религиозных икон или реалистической натуры — к выразительной стороне искусства. Это происходило под широким влиянием основных течений романтизма. Это воззрение на искусство и его ценность наделили сильным и влиятельным голосом такие теоретики, как Бенедетто Кроче («Эстетика»), Р.Дж. Коллингвуд («Принципы искусства») и Лев Толстой («Что такое искусство?»).
Вот основное заключение этих романтических теоретиков: искусство — это прежде всего выражение чувств или намерений художника. Это не просто имитация внешней реальности, но выражение внутренней реальности. Поэтому мы можем наилучшим образом интерпретировать искусство, пытаясь понять изначальный замысел творца самого произведения искусства (будь то художник, писатель или композитор).
Так, Лев Толстой называл искусство «инфекцией души». То есть художник выражает чувство в своем произведении, которое затем пробуждает это чувство в нас, зрителях/читателях, и качество искусства наилучшим образом интерпретируется качеством тех чувств, которые оно выражает и которыми «заражает» нас. Для Кроче — несомненно, самого влиятельного эстетика 1900-х — искусство представляет собой выражение эмоции, которая сама по себе является весьма реальным и фундаментальным видом познания, часто космическим по своей мощи, в особенности, когда эмоция выражается и побуждается великими произведениями искусства. А Коллингвуд придал изначальному замыслу творца столь первостепенное значение, что действительным искусством должно было считаться само внутреннее, психологическое видение художника, независимо от того, было это видение переведено в публичные формы или нет.
Этот взгляд на искусство как выражение изначального намерения, чувства или видения художника положил начало тому, что, возможно, до сих пор остается самой распространенной школой интерпретации искусства. Современная «герменевтика» — искусство и наука интерпретации — началась с определенных, воодушевленных романтиками философских тенденций, особенно у Фридриха Шлейермахера, а затем у Вильгельма Дильтея, и продолжается по сей день в работах таких влиятельных теоретиков, как Эмилио Бетти и Э. Д. Хирш. Этот подход — одна из старейших и, в некотором смысле, самых главных школ герменевтики — утверждает, что ключом к верной интерпретации текста (рассматривая «текст» в самом широком смысле как любой символ, требующий интерпретации, будь то художественный, лингвистический или поэтический символ) служит восстановление изначального намерения творца, психологическая реконструкция замыслов автора (или художника) в исходной исторической обстановке.