такое раскачать вагон, я знала. Это не труднее, чем качели в горсаду. А если раскачают вагон – значит, крушение поезда. Но я не могла пойти, я боялась, боялась, божечки.
Тут уже и прапорщик прибежал, уговаривает, а я ни в какую.
– Отстаньте, – кричу. – Отвалите!
А у самой уже пол из-под ног ускользает.
Мужики вагон начинают раскачивать.
– Не тяните, выбрасывайте красный, – говорю я прапорщику.
А он ключи достает, дверную решетку открыть хочет.
– Отвали! – кричу я опять. – Не выйдет! Зубами твою рожу разукрашу. Вон, сволочь!
Божечки, поверил! Побежал за флажком сигнализации.
А мужики продолжали вагон раскачивать. Я перекрестилась. Ну, вот и смерть пришла. Глупо, конечно. Но что делать?
– Подумала, девка?! Пойдешь? – орут мне хором.
Я молчу и крещусь.
Они опять орут, божечки!
Я молчу. Скрежет тормозов слышу. Поезд замедляет ход и останавливается. Полчаса простояли. Пока не приехала за мной машина и меня не увезли от этих...
Оксана выразительно повертела пальцем у своего виска.
8
За окнами автобуса – тенистые тротуары. Толпы беспечных, разморенных отдыхом и солнцем людей, особенно много на шумном в воскресенье мелитопольским рынке. Так получается, что почти каждый выходной день находятся дела в колонии. Сегодня, к примеру, приезжает из Днепропетровска наша бывшая воспитанница Кузовлева – как не пойти. В следующее воскресенье поэта ждем в гости, тоже безотлагательное мероприятие. К тому же текущих проблем более чем достаточно. Главная забота сейчас – Гукова. Ей очень неуютно стало в отделении после публичного покаяния и отъезда Цирульниковой. По-другому, беря пример с активистов, жить она не приучена. А тут еще и преступление о себе напомнило: в кошмарных снах является убитый ею парень и подолгу громко, истерически смеется. «Я, наверное, сойду с ума, не выдержу», – несколько раз жаловалась она нам с Надеждой Викторовной.
Глядя в перекошенное душевными муками лицо Гуковой, я вспоминал, как, ехидненько улыбаясь, разглагольствовала Светка полгода назад: «Вспоминать свое преступление, переживать – значит проживать еще и еще раз свои неприятности, унижение, обиды. Стоит ли? Помнить – это значит продлевать, удлинять плохое». Но избавиться от груза совершенно Гуковой не удалось. Не только для нее – для всех в колонии действует железная логика расплаты за преступление. Расплата свободой, страданиями родных и близких, потерянными годами, несбывшимися надеждами, душевными муками.
Не только ночью, но и вечером в личное время не было Гуковой покоя. Бубенцова, невзлюбившая Хмельникову с первого дня, подначивала ее:
– Света, ну ты что, струсила? Разве на прежнем месте снились тебе кошмары? Сгони Хмельникову!
Гукова была взвинчена до предела. Увидев заходящую в комнату Оксану, бросилась на нее с кулаками.
– Ну что? – захрипела и брызнула на противницу слюной. – Ведь в «отрицаловке» была, теперь... «мусорам» лижешь?!
Впервые после нашего разговора Хмельникова не сдержалась, со всей силы ударила Гукову кулаком в переносицу.
– Получай за шалаву!
С трудом удержавшись на ногах, та попыталась дать сдачи. Но Хмельникова схватила ее обеими руками за волосы, ударила головой об стену.
– А это – за парня, которого ты из дури замочила...
О драке в колонии никто не узнал. Ибо Хмельникова всех, кто был в комнате, предупредила:
– Проболтается какая – язык отрежу!
Мне она рассказала в тот же день. Не сразу, правда, лишь когда заметила неладное с Гуковой. Началось с того, что та подошла в жилой зоне к замполиту и, потянувшись карандашом, спросила прикурить. Потом разгуливала по колонии с ножкой от табурета, выдавая ее за автомат. Возле вышки остановилась, прокричала охраннику:
– Фаина Семеновна, который час?
Фаина Семеновна Шершер, услышав эго из своего директорского кабинета, открыла окно и с удивлением смотрела на Гукову.
Конечно, ее поведение могло быть и притворством, проявляемым из нежелания работать. Но могло быть и другое. Я вспомнил предельно циничную, бранную фразу, сорвавшуюся из уст Гуковой на перемене. А возле столовой она в четвертый раз начала рассказывать случай, как она однажды поднималась в гости к подруге лифтом. Лифт заклинило, мастер не появлялся, и пришлось ей десять дней прожить в клетке.
Приближаясь к колонии, я еще терзался мыслью: давать ход инциденту с Гуковой или смолчать. Войдя в зону, решил твердо: молчать. Признаки невменяемости у нее проявлялись и прежде, неизвестно в какой степени ускорила этот процесс Хмельникова. Нет уж, пусть будет, как будет, назад ничего не вернешь, признание Хмельниковой необходимо стереть из памяти и забыть. На какое-то время это легко удалось.
Я увидел Кузовлеву.
9
Бывшая староста класса, уже не в сером халате с именной биркой, а в простеньком ромашковом платьице, спешила мне навстречу, приветливо улыбаясь. Мы, наверное, обнялись бы, годись я по возрасту ей хотя бы в отцы, а так ограничились лишь теплыми фразами приветствия. Смущенные оба, пошли через арку в жилую зону. Отделение уже ждало. Собрались в беседке, долго рассматривали Татьяну – как выглядит, в чем одета, – расспрашивали о жизни на свободе. Кузовлева начала рассказ с того времени, когда принесла документы в вечернюю школу. Секретарь, заглянув в табель, в котором были одни «пятерки», приветливо улыбнулась. Но тут же и нахмурилась, долго рассматривала оттиск школьной печати...
– Послушайте, что это за школа у вас такая?.. Не та ли это?..
Тяжело было Татьяне сдержаться. Но напутственные слова начальника колонии, с которыми уходила воспитанница на свободу, помогли овладеть собой.
– Поверьте, – сказала тихо той девушке-секретарю, – не нужно, чтобы о прошлом знала вся школа.
Корниенко спрашивает:
– Были у тебя, Таня, еще случаи, когда нервы на пределе?.. Когда могла сорваться?..
– Были, – говорит Кузовлева искренне. – На работе каким-то образом многие узнали о моем прошлом. У нас есть в цеху одна Люба. Разошлась с мужем, курит, пьет. Подошла однажды, когда я расчесывалась перед зеркалом, потихоньку оттерла плечом и сама начала прихорашиваться. Честно скажу, так врезать хотелось той Любаше, но сдержалась, отошла молча. Так лучше, девочки... А как иначе? Ну, подерись мы –