Была еще и другая причина: получив английское кори девство, Иннокентий смотрел на него как на великий церковный феод и считал себя обязанным поддерживать там своего наместника, то есть короля. Потому он не мог признать законности революционного движения баронов, тем более что Иоанн иначе изложил ход дела, лживо и превратно изложив законные стремления баронов. Надо вспомнить также, что в лице Иоанна папа видел будущего крестоносца, изъявившего желание биться с неверными по его слову, ради блага Церкви. Становясь, таким образом, на сторону абсолютистских стремлений, Иннокентий предпочитал видеть в легальных требованиях баронов от их взбалмошного государя нарушение королевских прерогатив, а следовательно, и своих лично[4_95]. Иоанн, прежде всего отдав приказ распустить иноземные банды, снова пригласил на службу известного нам Савари де Молеона. Мирный порядок в стране нарушился вопиющими злодействами. После геройской защиты крепости Вустера бароны нашли нужным обратиться к другому тирану. Сын французского короля, тот же принц Луи, вопреки запрещению папских поверенных стал готовиться к высадке в Англии, которая произошла почти через год после провозглашения Великой хартии. В июне 1216 года французский принц в самом Лондоне короновался английским королем, чтобы через четыре месяца позорно покинуть остров[A_171].
Иннокентий уже не получил этого известия; ни его, ни Иоанна к тому моменту не стало. Приготовления к освобождению святой Земли и борьба за своего вассала с английскими баронами были предметом последних помыслов Иннокентия — он уже был свидетелем торжества всех других своих планов, когда вспыхнуло революционное движение в Англии. А это еще больше побуждало его противодействовать последнему.
Четвертый латеранский собор
Иннокентий наслаждался своим торжеством, председательствуя в сонме католического духовенства и послов от государей всей Европы, прибывших в Рим на поклон своему вождю. То было высшее и последнее торжество теократии, воплощение этой грандиозной и ненормальной идеи. Происходили заседания так называемого четвертого Латеранского собора.
Открывая заседания этого собора, Иннокентий был наверху своего счастья. Он пока не знал о восстании в Англии, будучи уверен в непоколебимости своего авторитета. Будто предвидя скорую кончину, ему хотелось привести и исполнение главнейшую мечту своей жизни. Он думал о новой войне с неверными, которая должна быть решительна и губительна для врагов Христа. Еще двенадцать лег тому назад он имел право рассчитывать на успех этого предприятия, но оно разрешилось странным и неожиданным обстоятельством — покорением христианского народа Византии, основанием новой империи, тогда как дело христианства в святой Земле было в плачевном положении.
Теперь Иннокентий ждал от созванного им собора тою, в чем он обманулся в первые годы своего правления.
В самом деле, этот собор был истинным апофеозом Иннокентия. В какой бы конец Европы он ни бросил взор, он видел осуществление своих замыслов. Даровитейший из германских императоров был его питомцем и преданным другом; Вельфы были подавлены; король французский смирился; Англия составляла удел римской короны; Арагон и пиренейские государства были под опекой легатов; Византия была покорена, а европейская часть Восточной империи разделена между латинскими баронами и венецианскими патрициями; ересь альбигойская, некогда страшная для католичества, была разгромлена; могущественный го сударь Лангедока, граф Тулузы, был лишен владений; прочие бароны провансальской речи были под той же опалой; непокорные общины Юга, имевшие смелость приютить еретиков, трепетали за свою безопасность; на далеком Севере, у берегов балтийского поморья, прививалась, хотя и насильственно, католическая проповедь[A_172]. Счастье, удивительное торжество шло в след каждому проблеску мысли Иннокентия. И теперь он созывал католическое духовенство, чтобы создать в его присутствии не только последние каноны латинской Церкви, но и окончательно сформулировать ее догматику. Он завершает этим собором здание католицизма.
И собор вполне соответствовал величию дела. Такою многочисленного и блистательного собрания никогда не видали стены Латерана. Приготовления к нему производились еще с начала 1213 года. Монфор торжествовал тогда над альбигойцами и на полях Мюрэ поражал их пылкого союзника. Манифесты, разосланные тогда, говорили, что целью этого двенадцатого вселенского собора, задуманного по обычаю древних отцов Церкви, будет: искоренение всяких пороков, насаждение добродетелей, преобразование нравов, уничтожение ересей, укрепление веры, прекращение раздоров, закрепление мира, ограждение свободы. Наконец, Иннокентий собирался подвигнуть христианских князей и народы на завоевание св. Земли и произвести должные изменения в быте высшего и низшего клира. Последние две цели были главнейшими [4_96].
Срок в два с половиной года был достаточен, чтобы прелаты заблаговременно обдумали все, что необходимо для улучшения положения их паств и епархий; большая часть должна была лично прибыть в Рим. В каждой провинции оставалось только по два епископа, но и им велено было присылать за себя аббатов[4_97].
Одной из главных мыслей, воодушевлявшей членов собора и самого папу при открытии заседаний, были те же еретики Лангедока; настоящий собор должен был провозгласить и узаконить их уничтожение, которое, как ошибочно всем тогда казалось, фактически уже было достигнуто оружием. Но, — прихотливо распорядилась судьба, — от этого же собора гонимые феодалы Юга и даже сами альбигойцы ожидали облегчения своей участи. Монфор ждал одобрения своих подвигов и распоряжений; Раймонд здесь же искал защиты от них.
В день святого Мартина, 11 ноября 1215 года, под сводами церкви святого Иоанна Латеранского открылось первое заседание достопамятного собрания. Запад и Восток прислали своих представителей. Тут присутствовало четыреста двенадцать епископов, девятьсот аббатов и приоров и большое число прочего духовенства и монахов всех орденов[4_98].
Рим был тогда в полном блеске и отчасти напоминал дни своей старой славы. Тут сидел сам патриарх Иерусалимский, вытесненный из своей столицы и просивший защиты Иннокентия. Тут были послы патриархов Антиохии и Александрии и католический архиепископ Константинополя. С цветным духовенством мешались рыцарские доспехи герцогов, князей, баронов, мантии и кресты госпитальеров и тамплиеров. Тут были послы императоров германского и константинопольского, королей французского, английского, арагонского, кастильского, наваррского, леонского, португальского, венгерского, датского, иерусалимского и деспота эпирского. Тут были рыцари из армии Монфора с крестами на рукавах, вместе с его братом Гюи, под эгидой всесильных легатов и пышных епископов Лангедока, — всеми уважаемые, всех интересовавшие и от всех скрывавшие свои нерыцарские подвиги в стране, которую они опустошили. Тут же были гордые горожане богатых итальянских республик; тут же искал милости скромный посол развенчанного Оттона.
И между всем этим множеством лиц уединенно сидели, в простых одеждах, как бы ожидая ужасного приговора, два Раймонда Тулузских, отец и сын вместе с осужденным виконтом; с ними было несколько лангедокских феодалов, лишенных родины и наследства. Этих людей чурались все, кроме нескольких горожан, соединенных с ними одними чувствами, — депутатов некогда царственной, а теперь опальной Тулузы, посланных разделить участь своих государей и, если возможно, — защитить их и свой го род от нападок легатов и Монфора, перед которым Тулуза с горечью сердца недавно принуждена была склонить свою голову. Среди этого подавляющего блеска патриархов, прелатов и князей всех концов света, ожидавших реформ и Церкви, как-то затерялись Раймонд и провансальцы, как то умалились их альбигойские интересы с их собственной Церковью. Но эти отверженные сознавали, что их не столько презирают, сколько опасаются как заразы, хотя они, бывшие католиками по обрядности, виноваты были только тем, что сочувствовали горькому положению альбигойцев, их земляков.
С первых же звуков папского голоса они поняли, что они, ничтожные, призваны играть здесь не последнюю роль, что их родина не уходит из мыслей Иннокентия, появившегося в храме и открывшего речью торжественный собор. Раймонд Тулузский, участь которого, может быть, зависела от этого дня, стал слушать с напряженным вниманием.
Иннокентий говорил на текст Евангелия от Луки по поводу слов Спасителя, сказанных на тайной Вечери: «Очень желал Я есть с вами сию пасху прежде Моего страдания...» (XXII, 15). Грустным предчувствием смерти отзывается начало папской речи.
«Так как Христос есть дух мой, — говорил Иннокентий, — а смерть — благо мое, то я не откажусь испить чашу страданий, если Всевышнему угодно излить их на меня в своих неисповедимых предначертаниях. Я должен принять эту чашу, которая вручена мне для защиты веры католической, освобождения Святой Земли и свободы нашей Церкви. Может быть, много бы еще мне хотелось пожить между вами, до тех пор, пока увижу плоды того дела, которое Господу угодно было возложить на меня. Но да ис полнится Его святая воля, а не мое мирское желание. И теперь снова повторяю вам: я пылаю искренним желанием вкусить с вами грядущую Пасху, прежде нежели оставлю этот мир... Призываю Всевышнего во свидетели, что жела ние это духовное; я хочу вкушать пасху между вами не ради удовлетворения земного, не ради славы мира сего, а для блага Церкви, особенно же во освобождение Земли Святой...»