Ознакомительная версия.
А где же?
Везде — и в этом огромная трудность нашей задачи.
Прежде всего, во всей литературе без исключений нет положительно ни одной отрасли, которой мы бы не были обязаны тем или другим важным свидетельством в области интересующих нас вопросов. Но все же литература запечатлена индивидуальностью тех авторов, которые ее составляют; для контроля с точки зрения "среднего эллина" очень важны эпиграфические свидетельства, постановления общин в религиозной или смежной с религией области, выражения религиозных чувств заурядных граждан в надгробиях, посвящениях и т. п. И, наконец, ясно, что и изобразительная традиция — статуи, рельефы, стенопись, вазопись — для такой религии, как греческая, имеет первостепенное значение; достаточно напомнить, что именно она открыла глаза на нее Винкельману и его последователям.
Я назвал трудность, порожденную этим обилием источников, огромной; действительно, она заключается не в одной только необходимости владеть всем этим необозримым материалом, но также и в пестроте и противоречивости извлекаемых из него свидетельств. Аркадские пастухи секли крапивой кумир своего Пана, если их надежда на господское угощение была обманута — что это, "греческая религия"? Да, конечно, раз аркадцы были греками. Сократ молился богам, чтобы они посылали ему благо, даже если он их не будет об этом просить, и не посылали зла, даже если бы он стал их об этом просить; и это "греческая религия"? Очевидно, да, раз Сократ был греком. И между этими двумя полюсами — какая пестрая радуга и яркой, и тусклой окрашенности религиозного чувства! Как поступить, чтобы не рябило в глазах?
Сами древние задавали себе уже этот вопрос и отвечали на него — приблизительно с III в. до Р.Х. — следующим образом. Есть не одна религия, а три, обязательность которых неодинакова. Во-первых, религия поэтическая — она же и мифология. Она ни для кого необязательна; а впрочем, каждый волен путем аллегорического толкования приобщить к своему религиозному сознанию ту или иную ее область и этим перевести ее во вторую религию. Эта вторая религия — религия философская. Она не едина: иначе понимает божество Академия, иначе Лицей, еще иначе Стоя и подавно иначе Эпикур. Об обязательности, поэтому, и здесь не может быть речи; пусть каждый, пользуясь своим "правом выбора" (hairesis), идет туда, куда его тянет, сохраняя также возможность не идти никуда, если его никуда не тянет. Карой за неправильный выбор будет душевная неудовлетворенность, карой за отказ — душевное убожество; но громко высмеян был бы тот проповедник, который стал бы угрожать «иноверцам» вечными мучениями на том свете. Наконец, третья религия — религия гражданская; она, действительно, обязательна для гражданина как для такового. Но она обязует его только к участию в общих государственных культах, не связывая его совести каким-нибудь догматом — религиозного насилия и гнета, таким образом, и здесь не было. Будучи избран архонтом, афинский гражданин в определенный день бросит щепотку ладана на пылающий жертвенник Артемиды; со стороны религиозного человека этот акт означал: "верую в Артемиду"; со стороны вольнодумца — "исполняю долг архонта афинского народа". И не тот был изувером, кто при данных обстоятельствах подчинялся старинному обычаю, а тот был бы изувером, кто бы вздумал протестовать против этого безобидного подчинения.
Как видит читатель, эти три религии соответствуют приблизительно тому, что мы ныне называем повествовательной, догматической и обрядовой частью единой религии; и в этом заключается причина, почему мы в настоящем очерке не можем ограничиться какой-нибудь одной из них, будь это даже наиболее обязательная из них — гражданская — картина получилась бы неполная.
А так как объять все проявления греческого религиозного чувства в этом кратком очерке и подавно невозможно, то остается один исход — думается, вполне удовлетворительный. Мы возьмем самих себя, верующих христиан из интеллигенции; мы перенесем себя в Афины IV–III вв. до Р.Х. и постараемся ответить на вопрос, какова была бы наша вера, если бы мы со своей душой и ее запросами жили тогда, Мы, конечно, набожно справляли бы установленные отцами праздники, и наша великодушная заступница там, на Акрополе, имела бы в нас своих самых ревностных почитателей; мы приобщились бы отрадных тайн Элевсинской Деметры с их глубокомысленным учением и возвышающей душу обрядностью, чтобы уготовить себе лучшую участь в загробном мире; мы еще со школьной скамьи знали бы основательно всего Гомера, но, разумеется, не сомневались бы в том, что если у него Зевс угрожает Гере побоями, то это значит только, что одетое в тучи небо хлещет своими молниями воздушное пространство; мы исправно в Великие Дионисии смотрели бы трагедии наших великих поэтов — Эсхила, Софокла, Еврипида — благо наш мудрый правитель Ликург позаботился о том, чтобы они не сходили с орхестры и сцены Диониса; но мы прислушивались бы также и к вдохновенной проповеди учеников Платона в Академии, к тонким рассуждениям Аристотеля и его последователей в Лицее, к словообильным лекциям Зенона в Пестрой Стое, а иногда заглядывали бы и к праведному вольнодумцу Эпикуру в его соблазнительный «сад». И вот изо всех этих элементов и составилась бы наша вера — то, что для нас здесь является сущностью "древнегреческой религии".
…Читателя не удивило, что я обращаюсь не просто к интеллигенту, а именно к интеллигенту верующему — умом, сердцем, воспоминанием, все равно? Действительно, как это ни странно, но мне пришлось впервые формулировать правило, которое скоро, надеюсь, станет трюизмом: "Как не может понять греческого искусства человек, лишенный художественного чувства, так не поймет и греческой религии тот, в ком религиозное чувство отсутствует". Религиозное чувство — это и есть та магическая палочка, которая вздрагивает всякий раз, когда проходишь мимо подлинного золота народной веры, и остается недвижимой перед свинцом и мишурой. У кого она есть, тот легко разберется в лабиринте сказаний и обрядов древней Греции; у кого ее нет, того никакая ученость не вывезет. Устрашающий пример — объемистое сочинение Отто Группе: его полнота поразительна, это одна из настольных книг для всякого исследователя в нашей области. Но в то же время, это — все что угодно, но только не изложение религии: то, что вы у него читаете, никогда ни для кого не могло быть предметом веры. Будучи сам атеистом, автор не чувствует разницы между живым и мертвым также и в том, что идет под ярлыком "греческой религии".
Правда, не менее бесплодна и другая крайность — изуверство. Кто считает нехристями и нечестивцами всех людей иного вероисповедания, тому лучше не трогать греческой религии. И тут аналогией может служить искусство. Не только человек, лишенный художественного чувства — также и тот, кто односторонне и беззаветно отдался одному какому-нибудь из враждующих направлений, окажется неприспособленным для восприятия произведений греческого резца: кто не признает искусства вне сферы "Монны Иды", тому Пракситель ничего не скажет.
Итак, читатель, мы условились. Возожгите в вашем сердце яркий светоч религиозного чувства и оставьте дома тусклый фонарь конфессионализма; тогда величавый храм греческой религии покажет вам свои чудеса.
Глава II
ОБОЖЕСТВЛЕНИЕ ПРИРОДЫ
§ 3
Основой — быть может, самой глубокой — религиозного чувства древнего эллина было сознание таинственной жизни окружающей его природы. И не только жизни, но и одухотворенности; и не только одухотворенности, но и божественности. И это — первое, что требует объяснения для современного человека.
Слово «жизнь» следует понимать не в том смысле, в каком мы обычно противополагаем «живую» природу, т. е. органический мир животных и растений, «мертвой», т. е. неорганическому царству минералов. Для греческого сознания мертвой природы не было: она вся была жизнью, вся — духом, вся — божеством. Не только в своих лугах и лесах, в своих родниках и реках — она была божественна также и в колышущейся глади Своих морей, и в недвижном безмолвии своих горных пустынь. (4 здесь даже более, чем где-либо. Здесь, где нас не отвлекают отдельные жизни рощ и лужаек — здесь сильнее чувствуется Единая жизнь Ее самой, нетленного источника всех этих отдельных жизней, великой матери-Земли. Ей поклоняются среди белых скал; она
Царица гор, ключ жизни вечный, Зевеса матерь самого
Софокл
Одному русскому поэту почти что удалось возвыситься до этого сознания; это был Лермонтов в его известном, прекрасном стихотворении "Когда волнуется желтеющая нива"… Но и он остановился на полпути. Остановку я чувствую в последнем стихе:
Здесь сказалась отрава, внесенная иудаизмом в христианство и через него в души потомков эллинизма. Почему в «небесах»? Разве там "волнуется желтеющая нива"? Да, конечно, ветхозаветная религия насильственно отвлекает ваше естественное чувство благодарности от того, что вас непосредственно ласкает и холит, к предположенному творцу:
Ознакомительная версия.