Однако несомненно проблему представляла сама предпосылка, согласно которой Библия словесно богодухновенна вплоть до последнего слова. Уже на первых занятиях в институте нам объяснили, что мы изучаем отнюдь не оригиналы Нового Завета. То, что есть в нашем распоряжении — копии этих подлинных ¶источников, сделанные спустя несколько, а чаще — спустя много лет. Более того, среди этих копий нет ни единой абсолютно точной, поскольку переписчики, работавшие над ними, непреднамеренно или с умыслом вносили изменения в некоторые фрагменты текста. Так делали все переписчики. Поэтому вместо действительно богодухновенных слов автографов (то есть оригиналов) Библии мы имеем только изобилующие ошибками копии этих автографов. Следовательно, одной из самых насущных задач было выяснить, что же все‑таки говорится в оригиналах Библии, при условии, что: (а) они богодухновенны, (б) их у нас нет.
Должен отметить, что многие из моих товарищей по институту не считали эту задачу важной или увлекательной. Они охотно верили в богодухновенность автографов и с большим или меньшим пылом отмахивались от проблемы утраченных оригиналов. Но для меня эта проблема стала непреодолимой. Речь шла о словах Писания, ниспосланных самим Богом. Безусловно, мы должны знать, какими были изначальные слова, если хотим понять, что Он говорил нам, — ведь те слова принадлежали Ему, и любые другие, непреднамеренно или умышленно предложенные нам переписчиками, мало чем помогут, если мы хотим постичь Его слова.
Именно этим рукописи Нового Завета заинтересовали меня уже в восемнадцатилетнем возрасте. В институте я усвоил основы текстологии, критического изучения текста — этим термином обозначается наука о восстановлении «исходного» текста рукописей, если он был в них изменен. Но я еще слишком мало знал, чтобы браться за такую работу: прежде следовало выучить греческий, первоначальный язык Нового Завета, и, возможно, другие древние языки — например, древнееврейский (язык Ветхого Завета) и латынь, не говоря уже о современных европейских, немецком и французском, чтобы знать, какого подхода к подобным вопросам придерживаются другие ученые. Путь предстоял долгий.
К концу третьего года учебы в институте Муди (обучение было трехгодичным) я преуспел в своих занятиях и более серьезно, чем когда‑либо, был настроен стать христианским ученым. В то время я рассудил, что если среди евангелических христиан много высокообразованных ученых, то среди светских высокообразованных ученых не так много христиан, и решил стать представителем евангелического христианства в светских кругах — получив дипломы и степени, которые дадут мне возможность преподавать в светской среде и в то же время сохранять преданность христианской вере. Но прежде всего мне требовалось получить степень бакалавра, а для этого — отучиться в лучшем евангелическом колледже. Я выбрал колледж Уитон в пригороде Чикаго.
В институте Муди меня предупредили, что истинных христиан в Уитоне придется еще поискать, и этим подтвердили свой фундаментализм: Уитон годится лишь для евангелических христиан, к примеру, это альма — матер Билли Грэма. Колледж и вправду показался мне поначалу слишком либеральным. Вместо рассуждений о богодухновенности Писания студенты предпочитали беседовать о литературе, истории и философии — конечно, с христианской точки зрения, но тем не менее: неужели они не сознавали, что на самом деле имеет значение?
В Уитоне я решил специализироваться на английской литературе, поскольку чтение давно уже стало моей страстью и я знал, что проникнуть в ученые круги смогу лишь в том случае, если буду хорошо подкован в разных сферах науки, а не только в библеистике. Кроме того, я поставил перед собой цель выучить греческий. В первый же семестр в Уитоне я познакомился с доктором Джералдом Хоторном — моим преподавателем греческого языка, ученым, моим наставником и другом, который оказал заметное влияние на мою жизнь. Подобно большинству профессоров Уитона, Хоторн был преданным вере евангелическим христианином. Однако он не боялся задаваться вопросами, касающимися его веры. В то время я счел это признаком слабости (по сути дела, я считал, что уже знаю почти все ответы на вопросы, которые он ставил), но в конце концов понял, что это и есть подлинная преданность истине и готовность признать, что любые взгляды и представления подлежат пересмотру в свете новых знаний и жизненного опыта.
Изучение греческого захватило меня. Основы языка я, как вскоре выяснилось, усвоил довольно хорошо и постоянно стремился к новым высотам. Однако на более глубоком уровне изучение греческого стало для меня источником тревожных размышлений и повлияло на мои представления о Писании. Я рано начал понимать, что весь смысл и нюансы греческого текста Нового Завета можно уловить лишь в том случае, когда читаешь и изучаешь его на языке оригинала (позднее, овладевая древнееврейским, я понял, что то же самое справедливо и для Ветхого Завета). Значит, тем больше причин для основательного изучения языка, думал я. И в то же время я начинал сомневаться в том, что по — прежнему считаю Писание богодухновенным словом Божьим. Если весь смысл текстов Библии можно уловить, только если читаешь их на греческом (или древнееврейском), разве это не означает, что большинство христиан, не знающих древних языков, никогда не получат в полной мере доступ к знаниям, которыми по воле Божьей они должны обладать? И разве учение о богодухновенности не становится при этом учением лишь для ученой элиты, у которой есть и интеллектуальные навыки, и свободное время для освоения языков и изучения текстов в подлиннике? Какой смысл твердить, что эти слова ниспосланы Богом, если большинство людей не имеет к ним абсолютно никакого доступа и вынуждено довольствоваться более или менее удачной — а чаще нет — передачей этих слов на другом языке, например английском?[1]
Когда я начал все чаще задумываться о библейских рукописях, у меня возникли еще более сложные, запутанные вопросы. Чем дольше я учил греческий, тем больше интересовался манускриптами, сохранившими для нас Новый Завет, и текстологией, по идее существующей для того, чтобы мы могли восстановить первоначальный текст Нового Завета. Я то и дело возвращался к исходному вопросу: зачем повторять, что Библия — непогрешимое слово Божье, если на самом деле мы располагаем не словами, ниспосланными непогрешимым Богом, а только их копиями, которые переписчики в одних случаях воспроизвели точно, а в других (слишком часто!) — искаженно? Ради чего твердить, что автографы (то есть оригиналы) были богодухновенными? У нас все равно нет этих оригиналов! Есть только изобилующие ошибками копии, подавляющее большинство которых с течением столетий стало лишь отдаленным подобием оригиналов и приобрело тысячи отличий от них.
Эти сомнения не давали мне покоя и вместе с тем побуждали проникать все глубже и глубже в суть вопроса, чтобы понять, что такое Библия на самом деле. Через два года я получил ученую степень в Уитоне и по совету профессора Хоторна решил посвятить себя текстологии Нового Завета под руководством ведущего специалиста в этой сфере, эксперта с мировым именем — Брюса Мецгера, преподавателя Принстонской богословской семинарии.
И вновь мои друзья по евангелической церкви напутствовали меня предостережением, что в Принстонской семинарии я вряд ли встречу «истинных» христиан. В конце концов, это пресвитерианская семинария, а не благоприятная среда для христиан, утвердившихся в вере. Но изучение английской литературы, философии и истории, не говоря уже о греческом, значительно расширило мой кругозор, и моим новым увлечением стали знания, знания любого рода, как духовные, так и светские. Если стремление к «истине» означает невозможность отождествлять себя с возродившимися в вере христианами, с которыми я общался в старших классах школы, значит, так тому и быть. Я твердо решил продолжать поиски истины, куда бы они ни завели меня, и надеялся, что непредсказуемость не сделает этот путь более долгим и не помешает вписать ее в рамки, заданные моим евангелическим прошлым.
По прибытии в Принстонскую богословскую семинарию я сразу же записался на начальный курс древнееврейского и экзегезы (толкования) греческого текста и максимально заполнил свое расписание подобными курсами. Они стали для меня серьезным испытанием и в академическом, и в личном отношении. Академические трудности я воспринял с энтузиазмом, но выдержать столкновение с личными оказалось гораздо труднее. Повторю, что еще в Уитоне я начал сомневаться в некоторых фундаментальных аспектах моей приверженности Библии как непогрешимому слову Божьему. Реальная угроза этой приверженности возникла во время серьезной учебы в Принстоне. Я противился любым соблазнам изменить взгляды и нашел нескольких друзей, которые, подобно мне, закончили консервативные евангелические учебные заведения и старались «блюсти веру» (теперь, по прошествии времени, это выражение выглядит забавно — ведь нас в итоге учили христианскому богословию). Но учеба начинала одерживать надо мной верх.