Еще в Литве Наталья Леонидовна поставила себе целью переводить в год по 25 эссе или по одному трактату Честертона на русский, и тогда никто не мог предположить, что эти переводы будут полностью изданы, что так будет, по сути, создана целая школа по переводу английской христианской литературы XX века.
Перевод есть высокое искусство – но еще и ремесло, и порой тяжкое ремесло. Она как будто совсем не умела отказываться, и когда ей давали «на редактуру» сляпанный наспех перевод, который можно было разве что полностью переписать – безропотно переписывала за скромный редакторский гонорар, но не могла ни халтуру выпустить, ни отказаться от взятого на себя труда. Так до самого конца коллеги и не могли научить ее говорить «нет». Но, собственно, не об этом ли в Евангелии: кто принудит тебя пройти одно поприще, пройди с ним два?
А еще она – писательница. Но вышло это далеко не сразу, и сама она объясняла это так: «Я тридцать лет не писала, чтобы не попасть в мир каких-то сверхценностей. Я выросла среди тех, кто жил искусством, и поняла, что для них это сверхценность». Собственно, писательство у Натальи Леонидовны странное, это какой-то сплошной поток заметок, ассоциаций, примечаний. Она не говорит о главном, потому что о главном громко говорить просто неприлично (это бабушка и няня объяснили в раннем детстве), но можно тихонечко подвести человека к этому главному, и пусть он выбирает дальше для себя сам. «Прозой только для своих» называли порой ее книги, и это действительно было так, она не столько писала, сколько записывала (или даже за ней записывали, точно не знаю) свои воспоминания и разговоры, и эта интонация беседы сохранялась и на книжной странице. Для своих, да, но стать своим было невероятно просто – достаточно было подойти и прислушаться. Для нее, мучительно переживавшей всякую пошлость и вульгарность, не было большей вульгарности, чем рассуждения о «людях не нашего круга».
Либерализм или консерватизм? – наш излюбленный спор. Она не употребляла таких слов, боялась их, для нее весь либерализм был – «со всеми считайся», а весь консерватизм – «туфельки ставь ровно». И главное, то и другое обязательно сразу, а не по отдельности. Ее уважение к свободе другого было почти безграничным, и даже там, где человек бывал заведомо неправ, она никогда не настаивала на своем. Зато своими собственными взглядами («мракобесными», по ее определению) не поступалась. Она приходила в ужас от нынешнего разгула политкорректности, с ностальгией оглядывалась на те времена, когда черное не боялись называть черным, а за белое не боялись умереть. Но ведь тогда «христиане жгли христиан – это чудовищно. Бог терпел, терпел – ну сколько можно! И гуманисты отменили казни за убеждения. Эпоха просвещения – как облучение при опухоли: иммунитет снижается, мы слабеем, но хотя бы опухоль исчезает».
Ни в какие рамки не вписывается Наталья Леонидовна, ни одна партия не может записать ее в свои ряды. И при этом для всех она – своя. На отпевании было множество людей, как на Пасху, разных людей, настолько разных, что в прочих обстоятельствах шансы на встречу у них практически равны нулю. Но все они с огромной благодарностью, любовью и… тихой молитвенной радостью стояли у ее гроба. Радостью, потому что благополучно завершился очень длинный и тяжелый труд инокини Иоанны, и ни у кого не было сомнения в его итоге. Еще в честертоновском обществе у них было выработано некое понятие, его условно назвали «алеф». Она определяла его так: «Сочетается в алефе многое: радость, несерьезность, легкость, истинность, свобода, а противостоит он фальши, тяжести, важности…» Легким, светлым и радостным было ее лицо на отпевании.
Уходила Наталья Леонидовна долго и тяжело. Это были и операции, и больницы, и многократное пребывание в хосписе, куда кладут уже неизлечимых. Вышло так, что в последний раз она легла в хоспис на «Спортивной» ровно в тот день, когда там скончалась моя мама. А когда за месяц до того мама появилась в этом месте, прямо скажем, не очень радостном, – нам с ней рассказали, что Наталья Леонидовна в шутку называет хоспис своим «домом творчества». Когда она ложится туда, у нее нет никаких житейских забот и можно свободно писать и переводить…
И всем нам порой достаточно было просто посмотреть на нее, чтобы заново ощутить смысл, вкус и радость жизни. Сама жизнь – лучше о ней и не скажешь.
Стоило в 2009 году выйти на экраны фильму «Царь», как один из актеров, снимавшихся в этом фильме, вынужден был уйти с места основной работы. Священник Иоанн Охлобыстин, сыгравший шута Вассиана, подал патриарху прошение о снятии с него священного сана, и прошение было удовлетворено. Слишком много нареканий вызвал сам факт, что священник снялся в кино, да еще и в роли явно сатанинского персонажа, построенной на сплошной истерике. Отец Иоанн, конечно, человек очень своеобразный, и вряд ли нам стоит подробно разбирать особенности его биографии или судить о правомочности его священ-нослужения (или, если угодно, актерства) – это просто не наше дело.
Зато мы можем задуматься о другом: а как вообще сочетаются актерство и христианство? Ведь если священник параллельно своему служению работает бухгалтером или инженером (а если уж брать творческие профессии, рисует картины или пишет книги), это никого не удивляет, таких примеров немало. А вот священник-актер… и в самом деле соблазнительно звучит. Почему?
Конечно, существуют древние каноны, строго запрещающие священникам не то чтобы играть – даже посещать театры. Эти запреты многократно повторялись от собора к собору, вот что гласит, к примеру, 24-е правило Шестого Вселенского собора: «Да не будет позволено кому-либо из числящихся в священном чине или монахов развлекаться на конских бегах или придерживаться сценических игр». Но сегодня это правило совершенно не соблюдается: священники ходят в театр, не говоря уже о мирянах, и никто никого не отлучает. Кстати, древние каноны требовали: если «лицедей», то есть актер, принимал христианство, он должен был навсегда оставить свое ремесло под угрозой отлучения. Сегодня многие профессиональные актеры – воцерковленные христиане, но они продолжают играть в театре и кино. Например, мой отец.
Почему так? Подсказкой тут служит 62-е правило того же Шестого Вселенского собора: «Желаем совершенно изъять из жизни верных… всенародные пляски женщин, могущие произвести большой соблазн и вред; также отвергаем пляски и обряды, совершаемые мужчинами и женщинами во имя ложно названных у язычников богов по какому-то древнему и чуждому христианской жизни обычаю, и определяем, чтобы никакой мужчина не одевался в женское платье, или женщина в платье, приличное мужчинам, также чтобы никто не надевал на себя личин комических или трагических, – чтобы не призывали имени гнусного Диониса, когда выжимают виноград в точилах, не творили безумного по невежеству или легкомыслию, когда сливают вино в бочки. Тех, которые отважатся делать на будущее время что-нибудь из упомянутого выше, зная это постановление, тех повелеваем, если клирики извергать, а если миряне отлучать».
Вполне очевидно, что запрещается здесь не само театральное искусство, не Чехов или Шекспир, а языческие празднества, сопровождавшиеся театральными играми. В нашем мире самой ближайшей аналогией будет не Большой и не МХАТ, а, пожалуй, разудалая вечеринка в ночном клубе, да и то она не содержит никакого языческого элемента. А ведь театр в языческой древности был культовым не в меньшей степени, чем храм, и служили в нем далеко не только искусству. Сами театральные представления были неотъемлемой частью языческих празднеств и начинались с жертвоприношений. Естественно, на сцене актеры часто играли жрецов и даже богов, причем на зрителя, надо полагать, такое представление производило куда большее впечатление, чем традиционные храмовые обряды. Нередко сами театры становились местом мученичества первых христиан, которых казнили на потеху всему городу.
Неудивительно, что торжество христианства означало упразднение языческого театра. До сих пор в Херсонесе (античном городе на территории современного Севастополя) можно видеть развалины античного театра, а поверх них – развалины церкви, построенной точно на этом месте. Но, что интересно, сегодня в летнее время в этом театре снова дает представления местный драматический театр, играют в том числе и античные трагедии – но уже совсем иначе, просто как произведения искусства. Играют, кстати, очень хорошо.
С другой стороны, и христианская культура выработала свои, вполне для нее приемлемые, формы театральных спектаклей. Всем, наверное, знаком рождественский вертеп – так называется не только статичная композиция, но и целое представление кукольного театра на тему Рождества. А было еще и «пещное действо» по книге пророка Даниила… Словом, само по себе актерское искусство не противоречит христианству и вполне может служить проводником христианских ценностей.