Другим источником к описанию афонского путешествия являются подробнейшие письма Зайцева к супруге и дочери в Париж. Только сопоставление всех этих документов, отчасти известных[20], отчасти публикуемых впервые, позволяет, наконец, составить достаточно полную картину событий этого незаурядного для русского беженца странствия, совершенного в тот период истории русского Афона, сведений о котором сохранилось немного…
За четыре года до приезда Зайцева на Святую Гору Пантелеимонова монастыря иеромонах Феодосий Харитонов составил подробнейшую «Историю русского на Афоне Свято-Пантелеимонова монастыря»[21], в трех главах которой рассказал обо всех этапах развития русского монашества вплоть до 1923 г., когда его работа и была завершена. Можно предположить, что Зайцев имел возможность ознакомиться с рукописью этого сочинения, хотя письменных свидетельств тому нам встречать не приходилось.
После напечатания книги «Афон», оставшейся, заметим, самым невостребованным из его писаний[22], Зайцев много раз возвращался к теме истории и значения Святой Горы для современного мира. Почти все эти материалы собраны в настоящей книге.
Работа над книгой «Афон» велась автором в очень тяжелый для русской церкви период и пришлась на время опубликования печально известной «Декларации» митрополита Сергия (Страгородского), усвоившего себе титул Патриаршего местоблюстителя в Москве. Будучи прин ципиальным и последовательным сторонником церковной политики митрополита Евлогия (Георгиевского), Зайцев, по-видимому, не допускал мысли о возможности подчинения церковной жизни русского рассеяния управлению из гнезда Третьего Интернационала и принял деятельное участие в составлении ответа на требование митрополита Сергия о признании советского государства: «Церковные распри очень расстраивают. Боря был у Владыки (19 челов.[ек] заседало). Это было очень интересно. Как всегда, Владыко прекрасно ответил[23] и поступил, как настоящий христианин»[24], – писала Вера Алексеевна Зайцева в Грасс В. Н. Буниной.
Однако современные автору церковные нестроения не отражены на страницах «Афона», и Зайцев чрезвычайно деликатно рассказывает о событиях жизни на Святой Горе, лишь мельком упомянув об истории введения нового календарного стиля в Константинопольском патриархате и неудачной попытке насадить его в афонских обителях. И, хотя сами Борис Константинович и Вера Алексеевна продолжают придерживаться традиционного русского календаря[25], события афонского календарного противостояния, столь волнительные для русских и не только русских святогорцев, вовсе не нашли отражения в репортажах, составивших книгу Зайцева, как не упомянут даже и церковный раскол, порожденный календарной реформой в самой Греции. Восемью годами позже, рассказывая о жизни монастыря на о. Валаам, он не станет останавливаться на истории разделения братии на новостильников и старостильников, не дав читателю возможности почувствовать, сколь сильным потрясением стало введение нового календарного стиля для части мирян и духовенства в недавно еще русской Финляндской губернии.
Один из немногочисленных исследователей творчества писателя, внимательно отнесшихся к книге «Афон», разглядел красивый символ уже в первых ее строках: «Б. К. Зайцев подчеркивает одну подробность своего приближения к Афону – своеобразное омовение. Через омовение проходят все ступившие на Святую землю, оно является своеобразным действом, которому подвергается путешественник, находясь у цели своего многотрудного пути. Паломник снимает обувь, и ему омывают ноги, после чего он босым входит в храм: „Над зеленоватым блеском волн взлетает веер брызг, нос «Керкиры» опускается, и меня обдает соленой влагой. Невольно опускаю голову и, когда поднимаю ее, вижу справа, далеко в море, еле выступающую в бледно-сиреневом дыму одинокую гору“»[26]. Письмо самого автора позволяет установить, что он, хоть и в обратном порядке, рассказывает о дейст вительных событиях первых мгновений встречи с Афоном: «12-го на рассвете, я взошел на палубу парохода „Ке'ркира“ (Корци'ра, по-русски), чтобы взглянуть на приближающийся Афон. Братец[27], Татуша, я вдруг увидел гору, едва выступавшую в легком тумане – такой грандиозной силы и величины, и такую островерхую, что в первый момент мне показалось, не облако ли это. Но в следующий – меня обдало брызгами. Я обтерся и продолжал смотреть, в восторге»[28]. Однако это чуть ли не единственная неточность в изложении последовательности событий путешествия. Дальше – почти хроника, строго документальный рассказ о виденном, слышанном, прочувствованном прикоснувшегося к невидимому извне миру Святой Горы.
«Афон» Бориса Зайцева – это своеобразный путеводитель для непосвященного, приоткрывающий двери в мир благожелательной скромности, доверия, спокойствия и любви – всего того, что так часто не ценят, находясь дома, среди близких, и чего так недостает в изгнании.
У читателя действительно не остается сомнения в том, что каждый из спутников автора – лодочник о. Петр, гостинник о. Мина или сопровождающий его в странствии о. Пинуфрий – спокойно и с достоинством продолжает начатое за тысячу лет до них монастырское делание, послушание, пресечь исполнение которого не удалось никакому из внешних потрясений. «На горе Афон земное кончается, начинается вечное, – отмечала Екатерина Таубер. – Давно ушедшие святые подвижники – современники»[29].
Тихим, светлым, почти идеальным, хотя и живущим совсем рядом людям затаившейся в святогорской глуши прежней Святой Руси Зайцев резко противопоставляет современную ему Россию красную. На глазах автора Святая Русь в несколько лет обратилась в «сатанинский престол» – это самый устойчивый в творчестве Зайцева образ современной ему советской России, впервые возникший в дневниковых записях цикла «Странник» в связи с увиденным писателем в советском агитационном журнале «Прожектор» фотопортретом африканского «борца за свободу колониальных негров» Люниона, восседающего на древнем троне русских царей[30].
Здесь стоит упомянуть, что в 1925 г. Борис Константинович заводит специальную тетрадь, озаглавленную «Остров»[31]. Это тетрадь для вырезок и выписок из газет и журналов, в которую писатель собирает свидетельства о шествии по России нового властителя – современного хама. Здесь и советские дипломаты с лицами закоренелых каторжников, и заселяющие великокняжеские имения беспризорники, и африканец Люнион, и изгоняемые из обителей монахи, и разрушаемый в Москве Страстной монастырь, и многое, многое другое. И это, наряду с Афоном и Валаамом, еще один остров, земля беззакония, страдания и всеобщего одичания: «Если бы пятьдесят лет назад сказали тебе, что твоя родина при твоей жизни не будет уже называться Россией, а СССР, то тебе показалось бы это кошмаром и ты не поверил бы – мало ли что приснится»[32]… У читающего тексты Зайцева не остается сомнений, что у этой земли нет настоящего и не может быть будущего: «…За время войны и революции […] самый грозный внутренний опыт был опыт раскрывшейся силы зла. Из-за удобного, мирного „прогресса“ выглянула трагедия. И дикое лицо человека-зверя. Мы его раньше не знали. Им навсегда убито прекраснодушие нашей молодости. Если с ранних лет глубоко было наше отвращение к насилию, крови, казням, то для зрелости выпало жить в кошмаре убийств и казней. Все это обратилось в повседне вность. […]
Мальчишка-красноармеец, простой, „добродушный“, на площадке вагона близ Каширы. Улыбаясь рассказывал, как они воевали с белыми.
– И попался тут один нам в плен. Глядим, а он поп. А туда же, воевать… Наши очень над ним забавлялись. Сколько хотели мучили. Ремни все ему из спины вырезали.
Он сплевывал, затягиваясь цыгаркой. Весенний ветер полей каширских обдувал молодое – симпатичное! – лицо.
– Очень долго с ним баловались. […]
Некие „ремни“ вырезались также из нашей души, сердца, мозга. […]
Что спасало, удерживало и утешало русского человека в бедствиях нашей эпохи – конечно, религия, сделавшая огромные завоевания в сердцах. Были целые месяцы и недели в Москве, в революцию, когда жить, дышать и не приходить в отчаяние можно было лишь в церкви. Когда на литургии можно было плакать с первого ее слова до последнего, и все-таки уходить облегченным, ибо безобразию, зверству, свирепости окружающего противополагался мир гармонии и любви. […] В самые страшные минуты самый факт существования Евангелия так же неопровержимо свидетельствовал о величии добра, как встающее солнце ежедневно доказывает неистребимость света»[33].