Ознакомительная версия.
Отец Иоанн, попросту – Иванэ, с почтением слушал отца Иону, старшего; сам он был веселее – живой и деятельный.
После чая я читал Евангелие, сидя на камнях, подставив спину солнцу – жарко у нас никогда не было. Помогал отцу Ионе на огороде – маленьком клочке земли, прилепившемся к скалам, большими трудами отвоеванным у леса. Все грядки стояли наклонно, и земля перемешана с мелкими камушками. Там мы пололи траву, расставляли колья для бобов. Я смотрел на отца Иону – его склоненная фигура в черном колпачке и темно-фиолетовом подряснике красиво выделялась сквозь строй воткнутых палок.
Около 12-ти обедали – ели вареные бобы и тот же черный хлеб, иногда овечий сыр, острый и маслянистый.
Стало тепло. Отец Иона задремал на бревнах, сложенных у церкви. Отец Иоанн вышел на балкончик своей кельи и починяет свою выцветшую коричневую рясу. Я иду бродить по лесу: мне хочется пройти к скале, которую я видел по дороге сюда, возвышающуюся в стороне над лесом; она вся в каких-то пещерах – там должны быть орлы.
Славно в лесу: палевые стволы буков гладко обтянуты крепкой корой, а внизу все устлано желтой листвой – как хороший паркет в зале с колоннами. По стволам тянутся длинные побеги плюща с кожистыми, как будто искусственными листьями. Далее по склону оврага какие-то ярко-красные цветы. Странное растение: мясистый прямой стебель фиолетового цвета вместо листьев покрыт тонкими фиолетовыми чешуйками, а на верхушке – огненный цветок. Впечатление ядовитости и тайны.
Солнце повернуло к западу. Все подернулось дымкой – внизу должно быть жарко, но все же видно далеко. Мутным блеском сверкает Кура среди темных пятен леса, от нее уступами – горы. Внизу, прямо под нашей горой, под обрывом желтая стена и башни монастыря Святого Креста, в том самом месте, где
«Обнявшись будто две сестры
Струи Арагвы и Куры».
Возвращаюсь я, когда солнце уже низко. Лучи его совсем желтые, и длинные теплые тени протягиваются по долине.
В своей келье я убираю нишу плющом и ставлю плоскую чашку с цветами у иконы.
К вечеру иду за водой. Родник далеко внизу, обделан тесаным камнем, и из него бьет холодная струя. Чуть жутковато – так тихо среди старых буков, так глуха тропинка, усыпанная желтыми листьями.
Чьи-то шаги. В глубине тропинки появляются три мужские фигуры – это, очевидно, угольщики. Их бородатые крестьянские лица кажутся зверскими от угольной копоти и покрасневших от дыма глаз. «Гамарджоба» – приветствует меня один из них и снимает свою круглую шапочку. Я кланяюсь и отвечаю: «Гагимарджос». Они проходят мимо, не в такт шлепая кожаными лаптями. Один отстал, он положил у родника свой узелок в красном платке и нагнулся над моим ведром. Потом благодарит и догоняет других. Я поднимаюсь с ведром на гору. Посреди пути отдыхаю в маленькой деревянной часовенке. В ней икона местного святого, который подвизался в нашем монастыре, – святого Иоанна Зедазенского с волком. Стены и деревянные скамьи изрезаны именами посетителей, на полу – иссохший букет полевых цветов.
Как свой уже прихожу в ворота, в которые проходил когда-то как гость, и чувствую глубокую благодарность к этим мшистым башням, вросшим в скалу, к тишине зеленого двора, который как-то вдруг широко развертывается после узкой и темной лесной тропы.
Одновременно с моим приходом ударил маленький колокол на башне. Это было так неожиданно в этой горной глуши. Потом еще раз, еще – да, ведь сегодня суббота. Но как странно звучит этот колокол на вершине пустой горы – ведь никто не услышит, никто не придет. И эта бесцельность звона делает его особенно волнующим, особенно значительным.
Выходит отец Иоанн, торжественный и строгий, совсем другой по сравнению с тем Иванэ, который работал киркой там внизу на огороде и болтал со мной всякий смешной вздор.
Прошел в церковь и отец Иона. Я вошел за ним. В притворе намазаны грубые фрески, в которых преобладает красный, оранжевый и синий цвет. Сама церковь холодная, полутемная; каменные стены голы, и новый низкий деревянный иконостас кажется картонным рядом с тяжелой архитектурой храма.
Я иду вглубь за колонну, стараясь не производить шума, но даже легкий шорох подошв по каменному полу отдается гулом по углам и под сводами. Служит отец Иоанн, а отец Иона – за чтеца, за дьякона, за хор. Их только двое осталось здесь. Он читает громко, быстро, надорванным, старчески-высоким голосом, наполняя церковь шумом перебивающих друг друга звуковых отражений. Я стою за четырехугольной колонной, иногда подхожу по знаку отца Ионы, раздуваю и подаю ему кадило, потом опять захожу за колонну. Немного скучаю, т. к. служат по старогрузински, я ничего не понимаю. Если бы по-русски – я бы с жадностью слушал, запоминал. Но тут я скучал, мечтал даже о горячем чае. Но вот, кажется, конец – как неожиданно они кончили. Мы выходим. На дворе холодно. Я один у двери своей кельи и уже привычным жестом поворачиваю голову туда, на север, где глубоко в долине горят, дрожат, переливаются огни далекого города. И невероятно подумать, что в этом далеком искристом пятне живут и ходят люди, что там все мои близкие, что сейчас в столовой за большим белым столом под висячей лампой мама разливает чай, а рядом в зале брат играет Аппассионату.
Темнеет, холодно. Лунный свет ползёт по стене; вот он поблек – над крышей церкви, задевая ее, проносится волна тумана. Другая проходит совсем низко, закутав на несколько мгновений старые ясени у обрыва. Город тоже закрыт сейчас… но вот он снова возникает в глубине долины…
Я не там, не с вами… и вас ведь нет сейчас – есть только искристое пятно в долине. И если бы вы все умирали сейчас – я не почувствую этого.
Давно, еще ранней весной, я промывал ночью фотографические пластинки в темной кухне под краном. Вода была такая холодная, а на стене, у самой воды, были пятна лунного света; изредка они падали на мои мокрые руки и блестели на стекле негативов. Я вздрогнул. Мне отчетливо ясно ощутилось вдруг предчувствие тоски там, на горе, залитой лунным светом, мое одиночество там и холод. Тогда я задумал уйти сюда. Но сейчас, когда я ушел уже, когда я действительно далек от всех, мое одиночество иное, я рад, что я здесь.
Вот я в своей келье. Свечка, приклеенная к столу, освещает каменные стены, и ее свет не достигает темных сводов. Закутавшись в бурку, я пишу, читаю. Поздно уже. Я тушу свечу и ярче вспыхивает огонек лампады в нише у иконы. Стараюсь не стать ногой на вделанную в пол могильную плиту – памятник какому-то архимандриту, похороненному здесь. Она постоянно остается холодной, и от нее как будто идет холод по всей комнате.
Шепотом повторяю молитвенные прошения. Потом находит полоса невнимания, потом опять слова молитвы.
Подхожу к открытому окну и смотрю во влажную темноту. Все утопает в черно-зелено-синих тонах и вдоль долины, перерезывая ее пополам, лежит пухлое облако тумана, неподвижное и тихое.
Демонская твердыня
(О гордости)
Величайший знаток глубин человеческого духа, преподобный Исаак Сирин, в своем 41-м слове говорит: «Восчувствовавший свой грех выше того, кто молитвой своей воскрешает мертвых; кто сподобился видеть самого себя, тот выше сподобившегося видеть Ангелов».
Вот к этому познанию самого себя и ведет рассмотрение вопроса, который мы поставили в заголовке.
И гордость, и самолюбие, и тщеславие, сюда можно прибавить высокомерие, надменность, чванство – все это разные виды одного основного явления – «обращенности на себя» – оставим его как общий термин, покрывающий все вышеперечисленные термины. Из всех этих слов наиболее твердым смыслом отличаются два: тщеславие и гордость; они, по «Лествице», как отрок и муж, как зерно и хлеб, начало и конец.
Симптомы тщеславия, этого начального греха: нетерпение упреков, жажда похвал, искание легких путей, непрерывное ориентирование на других – что они скажут? как это покажется? что подумают? «Тщеславие издали видит приближающегося зрителя и гневливых делает ласковыми, легкомысленных – серьезными, рассеянных – сосредоточенными, обжорливых – воздержанными и т. д.» – все это, пока есть зрители.
Детская и юношеская застенчивость часто не что иное, как то же скрытое самолюбие и тщеславие.
Той же ориентировкой на зрителя объясняется грех самооправдания, который часто вкрадывается незаметно даже в налгу исповедь: «грешен, как и все», «только мелкие грехи – никого не убил, не украл». В дневниках графини С.А. Толстой есть такое характерное место: «И то, что я не умела воспитать детей (вышедши замуж девочкой и запертая на 18 лет в деревне), меня часто мучает». Главная покаянная фраза совершенно отменяется самооправданием в скобках.
Бес тщеславия радуется, говорит преподобный Иоанн Лествичник, видя умножение наших добродетелей: чем больше у нас успехов, тем больше пищи для тщеславия. «Когда я храню пост, я тщеславлюсь; когда же, для утаения подвига моего, скрываю его – тщеславлюсь о своем благоразумии. Если я красиво одеваюсь, я тщеславлюсь, а переодевшись в худую одежду, тщеславлюсь еще больше. Говорить ли стану – тщеславием обладаюсь; соблюдаю молчание – еще больше ему предаюсь. Куда это терние ни поверни, все станет оно вверх своими спицами».
Ознакомительная версия.