Альбер Карако
Молитвенник хаоса
Александр Панов
Камикадзе европейского нигилизма
По тайному сговору цензоров этот автор не должен был появиться в русскоязычном варианте, настолько он неадекватен и чужероден, даже для искушенного ценителя элитарной маргинальщины, влюбленного в упадок, отказ от радости и прочие поэтические трипы из подвалов контркультуры, которыми давно никого не удивишь, — что и говорить, если когда-то запрещенные скандалисты и развратники французского декадентства ныне достояние школьной программы.
Альбер Карако — самоназванный философ, реакционер, аскет и самоубийца, вытесненный на периферию культуры, заклеймённый цензурой как «расист и разжигатель межнациональной розни», аутсайдер и святой мученик от нигилизма, предсказавший закат Европы, катастрофу перенаселения, обострение цивилизационных конфликтов задолго до того, как это стало мейнстримом, назойливой очевидностью, вошедшей в перечень проклятий человечества. Касался тем мизогинии, расизма, тоталитарных идеологий, юдофобии, религии, сексуальности, культа силы, войны, массовых убийств и пр.
На сегодня автор «Молитвенника хаоса» — главный моралист эпохи «измельчания человека», о котором мало кто слышал, но предсказания его, изречённые из запредельных сфер гнозиса, продолжают сбываться вопреки надеждам гуманистов на «победу добра».
Карако родился в 1919 году в Константинополе в семье турецких евреев, жил в Германии и Уругвае, после окончания второй мировой войны вернулся во Францию, где ранее учился в экономическом лицее. Его биографию можно считать примером тождественности взглядов с жизнью: вечный девственник, мизантроп-отшельник, антисемит, женоненавистник, покончивший с собой в 52 года. Неизвестно точно, каким именно способом он ушел из жизни, есть версия, что он повесился на следующий день после смерти отца, по другой легенде он перерезал себе горло, привязавшись к еще теплому трупу родителя, — вокруг караковского суицида слагаются мифы, жизнь его была онтологическим провалом, а смерть — как падение из одной бездны в другую, лишь открыла новые перспективы спуска вниз.
В «Моем вероисповедании», своеобразном аналоге ницшеанского «Ecce Homo», свидетельстве бесчисленных разочарований, доказывающих правоту законченного индивидуалиста, Карако четко обозначает собственные границы, а точнее, стирает их, экзальтированный ничем не оправданной, на первый взгляд, танатологией и страстью к самозабвению:
Мне пятьдесят лет, и сейчас лучшее время, чтобы навсегда замкнуться в себе. Я не люблю жизнь и никогда раньше её не любил; меня утешает мысль о смерти, и радостью наполняет приближение конца. Я спешу покинуть этот мир. Ничто не привязывает меня к существованию, помимо моих умственных способностей. Я всегда говорил, что презираю удовольствия, у меня нет плоти, а мой род представляется мне чужим, мысль о том, что он - моё естество, кажется мне извращением 1.
Хоть на Альбера обратило внимание издательство L'Age d'Homme, и некое подобие успеха все же выпало на его долю, мы мало знаем о его жизни. Как для философа-пророка, которого ставят в один ряд с Ницше и Чораном, от Карако, как от живого, когда-то гулявшего по улицам Парижа человека, практически ничего не осталось, кроме нескольких фотографий, десятка авторских подписей к книгам и противоречивых воспоминаний неблизких знакомых: ни одного интервью, ни единой разгромной статьи от критиков, никаких философских споров и ни одного скандала, ровным счетом ничего. Известно, что он испытывал отвращение к телесной близости, нигде не работал, не имел друзей за пределами семьи и не вступал в открытую конфронтацию с оппонентами, Карако словно хотел мимикрировать под обывателя, затеряться в толпе, — он совершил моральный суицид задолго до физического, отказавшись от роли миссионера Прогресса, что для любого «нормального» мыслителя хуже смерти. Но, не взирая на отшельничество, Карако стремился к общественному признанию, хотел быть теневым пророком истории и остро переживал навязанный ему интеллектуальным истеблишментом статус изгнанника.
Мы обобщаем террор, но террор остаётся реальным, и когда его примут полностью, он, в подходящий момент обрушится на нас, поддерживаемый неистовыми приверженцами, и всегда неизменный по своей сути 2.
Он культивировал веру во всемогущество философии, но это не вера в научную логику или диалектику, напоминающую скорее игру в термины и понятия, — академики и «профессиональные мыслители», получающие деньги за результаты своей работы, занимаются ничем иным, как интеллектуальным балаганом, — заблудшая в постмодернизмах, экзистенциализмах, гуманизмах толпа «искателей истины» не знает ничего о философии.
Чтобы заставить народы повиноваться, требуются столетия террора и всевозможных бедствий: так формируется привычка, суеверие, благодаря которым достигается единогласие, а правители получают больше выгод при наименьших затратах. После чего в дело вступают хитрые демагоги, - они вдалбливают нам необходимость порядка, как заклинатели, их речи нас гипнотизируют. Но вскоре приходят философы, эти машины разрушения, которые учат нас отказываться от суеверий. Традиции низвергаются, ритуалы высмеиваются теряя эффективность, и игра начинается, снова: испытанные методы принуждения к послушанию возвращаются, и народы опять заставляют повиноваться, как раньше 3.
В идеологии Карако «мысль» выполняет ту же функцию, что и в порнографии де Сада: от вскрытия исследуемого предмета до его консервации он подвергает пристальному изучению каждый составляющий элемент материала, привлекшего его нездоровый интерес: преимущества бесплодия и бесчувствие, военные преступления, злобный антифеминизм, насмешки над представителями «недоразвитых рас»; взявшись за дело с одержимостью средневекового инквизитора, который готов сжечь любимую церковь, едва обнаружит в ней малейший признак присутствия ереси, Карако хочет дойти до последней черты.
Моя философия верна, несмотря на остроту, присущую ей. Приняв аскезу раз и навсегда я не бросаюсь в крайности: тихие экстазы и вежливый отказ в моей системе классифицированы как бесплотный блуд. Женщины его практикуют, но нам нет надобности им подражать в этом 4.
Среди потребителей культуры принято делить плоды творческой фантазии на элитарные и массовые. Нередко те, кого изначально почитали как идолов «духовной аристократии», становятся достоянием толп, а низовые, пренебрегающие нравственностью и здравым рассудком, творцы обретают славу революционеров: так сумасшедший графоман становится гением, а бывшего пророка «опускают» до уровня посмешища для черни. Наша культура запрограммирована только на два сценария принятия человека как носителя некой «духовности»: это герой, завоеватель, борец за ценности, даже диктатор и тиран, но признанный современниками великим в своих намерениях осчастливить человечество; и ему противоположный тип — вечная жертва, страдалец за идею, диссидент, репрессированный и причисленный после смерти к лику святых. Потребитель культуры в лице университетского преподавателя или хипстера смакует плоды интеллектуального творчества исключительно в контексте этого раскола на «сильных» и «слабых»; ницшеанский сверхчеловек против христианского мученика, фашист против либерала, певец силы против диссидента, и похоже, что