В конце концов Виктор Михайлович, жалея Киру, стал ее успокаивать:
- Не волнуйся. Я просто не знаю женщины, которая не прошла бы через это. Стоит ли так нервничать? Раз необходимо, раз иначе никак нельзя…
И незаметно роли их переменились. Теперь Кира говорила:
– В первый раз, наверное, все страшно… А Хабаров успокаивал:
– Так ведь, если всерьез разобраться, жить и вообще страшно.
Кира легла в хирургическое отделение гинекологической больницы. И он, нарушая, казалось бы, незыблемую традицию этого медицинского заведения, дважды в день приезжал ее проведывать. Передавал записки, цветы, конфеты, всякий утонченный харч (еду он всегда называл харчем).
Но… но, вернувшись домой, Кира сразу, от порога, поняла: хорошая жизнь кончилась.
Хабаров был вежлив, предупредителен, но он был не тот. Впрочем, ни в первый, ни во второй, ни в третий день никаких объяснений не последовало. И только через неделю, решив, видимо, что Кира вошла в норму, он сел против нее за стол и спросил:
– Скажи, Кира, когда ты первый раз делала аборт? Она посмотрела на него и поняла: врать нет никакого смысла. Поигрывая обручальным колечком, легко соскочившим с похудевшего пальца, не глядя ему в лицо, сказала:
– Давно. А что?
– Точнее.
– До тебя. – И сразу попыталась атаковать: – Но я никогда и не выдавала себя за девушку, я честно предупредила тебя. Ты забыл?
– Не понимаю, для чего надо было обманывать и не просто…
– Когда? В чем я тебя обманула? Собственно, что ты имеешь в виду? Я не понимаю…
– Все ты понимаешь. День за днем перед больницей ты заставляла меня беспокоиться, думать, волноваться. Ну, для чего ты повторяла на все лады: это впервые, я никогда раньше… мне так везло… Врала и знала, что врешь. Для чего?
– Витя, я сейчас объясню.
– Объяснить ты ничего не можешь. Или человек врет, или не врет. Нюансы значения не имеют. А я предупреждал тебя, Кира, мне не ври. Никогда не ври. Чего ж теперь говорить, когда доверие кончилось. Говорить теперь поздно. Больше в этом доме меня не будет.
– А как же Андрюшка?
– Разве я от сына отказываюсь?
– Но так же нельзя, Витя…
– Возможно, и нельзя, но так будет.
Кира долго не могла прийти в себя. Ей все казалось, что Виктор просто воспользовался поводом и не открыл перед ней подлинной причины, толкнувшей его на столь немыслимый, столь отчаянный шаг. Она пыталась говорить со свекровью, с которой у нее всегда были противоестественно хорошие отношения. Но Анна Мироновна только и могла сказать:
– Милая Кира, вы знаете, как я люблю вас, как привязана к вам, но разве я в состоянии повлиять на Виктора? И даю вам слово: мне он ничего не объяснял. Если хотите совета: ждите, дайте пройти какому-то времени, там видно будет.
– Вы не знаете, Анна Мироновна, Виктор подал на развод?
– По-моему, нет. Мне он ничего об этом не говорил. Кира снова и снова спрашивала себя: но что же на самом деле случилось? Что? И не находила ответа. Может быть, не находила потому, что не там искала.
Ей всегда казалось, что она любит Виктора, что он самый главный человек в ее жизни. Но она совсем не замечала, что с годами у них делается все больше общих вещей и все меньше общих мыслей.
Она ненавидела его работу, которая, как ей казалось, может в любой момент отнять у нее мужа, дом, нарушить прочность связей с окружающим миром. И Кира старалась как можно меньше знать об этой работе…
Давно уже они жили вместе и врозь.
И если Кира не сознавала этого, потому что не хотела сознавать, то Хабаров старался не сосредоточиваться на неприятной мысли. Просто гнал ее прочь.
Про себя он думал: "А-а, все бабы, в конце концов, одинаковые. Одна – толще, другая – тоньше. Какая разница – Кира, Лера, Валя или Ляля?.." Он не очень верил в эту пошлую мысль, но пытался скрыться за ней, спрятаться. Так было проще…
И если б не Кирино вранье, все, может быть, так и шло бы, как шло до сих пор. Он всегда считал: совместная жизнь невозможна без компромиссов. Но вранье в понимании Хабарова было больше, чем преступление. Примириться с враньем он не мог.
Синева налита особым блеском. Блеск металлический, а может быть, даже зеркальный. И облака, плывущие в этой блестящей синеве, лежат далеко-далеко внизу – под ногами. Облака кажутся глубокими, манящими. Облака праздничные, особенно когда на них вспыхивает солнце, то вытянутое в золотистую дорожку, то расщепленное на миллионы дрожащих зайчиков; трепещущих, словно косяк рыбы, то вдруг собирающееся в расплавленный овал с размытыми краями.
Облака, отраженные в зеркале водной глади – будь то озеро, залив, тихо дремлющее море, – картина редкостная и по краскам, и по размаху, и по притягательности.
Радуйся облакам, отраженным в озере, запомни их блеск, несравнимый ни с чем земным, если можешь сочинить музыку опрокинутого в озеро неба, сочини. Только не забывай: Зазеркалье не имеет ни истинной высоты, ни истинной глубины. И, снижаясь в солнечный, безветренный день над водной гладью, не ошибись, не просчитайся, не забудь уроков физики: вода мягкая… пока об нее не ударишься.
Накануне в Центре случилась крупная неприятность: летчик-испытатель Збарский выбросился с парашютом. Обстоятельства аварии по докладу Збарского выглядели так: на высоте семь тысяч метров, когда он перевел машину в режим минимальной скорости, возникла тряска. Тряска была мелкая, жесткая и, как определил летчик, началась в хвостовой части машины. Нагрузка на ручке управления упала до нулевой. Самолет стал раскачиваться с крыла на крыло, потом резко опрокинулся влево. Летчика ударило головой о фонарь. Когда Збарский пришел в себя, обнаружил: двигатель не работает, машина беспорядочно падает, высота пять тысяч метров. Взять машину в руки Збарскому не удалось и на высоте двух тысяч метров он покинул самолет.
В истории этой было достаточно много темных пятен. Но одна деталь казалась особо подозрительной: кислородная кассета, которая закладывается в парашют и срабатывает автоматически на высоте больше четырех тысяч метров, оказалась открытой. Это давало основание предполагать, что Збарский выпрыгнул не с двух тысяч метров, как было сказано в его докладе, а значительно раньше. Вероятно, Збарского никто не упрекнул бы за то, что он покинул самолет на большей высоте, если б он так упорно не настаивал именно на двух тысячах метров. Тогда его спросили:
– А почему в кислородном парашютном приборе сработал автомат и открылся клапан подачи?
– Проверять КИП у меня не было времени.
Кислородный прибор испытали в барокамере. Автомат был оттарирован правильно и срабатывал на четырех тысячах.
Начальник Испытательного центра вызвал Хабарова.
Виктор Михайлович отлично понимал, какой разговор ждет его в кабинете начальника, и шел туда с плохо скрываемым неудовольствием.
Генерал спросил резко и прямо:
– Что вы думаете обо всей истории со Збарским?
– Пока ничего. Слишком мало объективных данных для серьезных выводов.
– Боюсь, что данные не прибавятся. Комиссия копается в ошметках, но вряд ли вытянет оттуда что-нибудь убедительное.
Хабаров молчал. Мысленно поставил себя на место генерала и не позавидовал: положение обязывало человека принимать решение, а как решать, когда толком ничего не понятно?
– Как вы относитесь к Збарскому? – спросил генерал.
– Хорошо отношусь. Он старый надежный летчик и честный человек.
– Прекрасно, – сказал генерал. – Значит, я могу быть спокоен: если руководство Центра поручит вам провести контрольный полет, вы Збарского не обидите. Нам нужна истина, только истина, впрочем, этого я могу не напоминать. Ведь мы – это и вы тоже. Поняли меня, Виктор Михайлович?
– Разумеется, понял.
– Прекрасно. Приказ на контрольный полет будет подписан сегодня, а машину – дублер подготовят к концу недели. Вы же пока думайте; если надо будет поговорить со мной – к вашим услугам; если есть какие-нибудь пожелания сейчас – прошу, выкладывайте.
– Почему остановился двигатель? Ну, машину трясло, ладно. С этим, надеюсь, разберусь. Но двигатель-то почему встал? От тряски – не похоже. Прекратилась подача топлива? Возможно. А причина…
Хабаров высоко ценил опыт Начальника Испытательного Центра, человека любопытной и далеко не стандартной судьбы, и поэтому рассуждал вслух, стараясь уловить его отношение к своим беспокойным мыслям. Генерал был ученым, выдающимся аэродинамиком. В свое время, лет тридцать назад, будучи еще начинающим инженером, он контрабандно выучился летать. Ему долго не давали пилотское свидетельство, считая, что партизанское вторжение в чужую епархию – вредная блажь талантливого ученого. Но он все равно летал, получил с десяток взысканий, однако своего добился – стал летчиком-испытателем третьего класса. Однажды практически приобщившись к небу, он стал весьма и весьма авторитетной фигурой в делах, касавшихся испытаний. И летчики, служившие под его началом, охотно делились со своим начальником сомнениями, откровенно размышляли при нем…