В конце концов, история человечества не киностудия, где актеры послушно или же с капризами выполняют волю режиссера и играют заученные роли согласно сценарию. Ничто, по-видимому, не может обуздать фантазию Кана, но в реальной жизни есть силы, которые способны помешать возможным претендентам сыграть написанные роли. Ведь народы не безучастные зрители и не безмолвные статисты истории. Из всех многочисленных сценариев будущего они предпочтут те, которые завершатся счастливым концом, а не трагическим эпилогом.
Подробное изложение не только содержания концепции, но и отдельных методов, используемых буржуазными футурологами, позволяет понять некоторые особенности идеологической борьбы в современную эпоху. Они, в частности, состоят в том, что воздействие на умы дополняется воздействием на эмоции; ныне в странах Запада стараются не столько убеждать людей, сколько поражать их воображение, манипулировать сознанием и поведением масс и прямо и исподволь.
Широковещательная реклама книги Г. Кана и Э. Винера «Год 2000-й» не без основания заставила многих усмотреть в ней не столько объективную и беспристрастную попытку предвидеть будущее, сколько намеренную идеологическую акцию, предпринятую с целью воздействовать на общественное мнение. «Некоторые обозреватели книги Кана и Винера рассматривали ее так, как если бы она была непосредственным упражнением в предсказании, и вслед за тем ополчились на авторов за то, что те старались написать историю наперед, либо уверяли, что их история будущего — сплошное заблуждение. Но это значит превратно понимать характер данного упражнения. Если бы подобные книги не были снабжены этикеткой 2000 года или же какой-либо другой датой в XXI веке, а вместо этого названы утопией, то обозреватели могли быть побуждены применить к ним более подходящий набор критериев. И прежде всего они бы спросили, не содержит ли описание авторами их воображаемого мира что-либо дополнительное о желательной организации общества»,[33] — справедливо замечает Эндрю Шонфилд в журнале «Энкаунтер». И ему в данном случае нельзя отказать в проницательности.
Однако на этом было бы преждевременно ставить точку. Ибо, сопроводив свою книгу подзаголовком, который можно перевести как «Рамки (или основы) для размышления о предстоящих тридцати трех годах», ее авторы определенно рассчитывали ввести последующие футурологические исследования, социальное прогнозирование вообще в прокрустово ложе своих статистических экстраполяций, исторических аналогий, социально-экономических альтернатив и политических сценариев. И следует отдать им должное: они в значительной мере преуспели в своем намерении.
Вместе с тем их книга дает пищу и для иных размышлений, не умещающихся в рамках, навязываемых авторами, и явно не входивших в их намерения. Футурология, несомненно, воскрешает различные, часто весьма модернизированные утопические тенденции в социальной философии наших дней. Но было бы поспешно расценивать любой социальный прогноз как очередную утопию на том лишь основании, что в нем содержится нормативный подход к настоящему и будущему.
Социальный идеал вовсе не является прерогативой утопии. Книга Кана и Винера не утопическое, а вполне прагматическое сочинение. Ее авторы не скрывают, что важнейшее назначение футурологических исследований, подобных предпринятому ими, состоит в том, чтобы «воздействовать на основные убеждения, предположения и предпочтения», а также косвенно «повлиять на политические решения». Вот почему уместно задать далеко не риторический вопрос: какой и чей социальный идеал изложен ими в книге? В каком направлении собирались они повлиять на общественное мнение и политические решения? Ответ на эти вопросы не лежит на поверхности.
В отличие от традиционных утопий, прямодушно исходивших из того, что выбор в пользу проповедуемого ими социального идеала либо уже сделан в прошлом, либо заведомо предрешен, изощренная футурологическая концепция Г. Кана на первый взгляд, казалось бы, предоставляет читателю известную свободу выбора между многочисленными и разнообразными альтернативами. На самом же деле при внимательном ознакомлении с «вероятными, но взаимоисключающими» вариантами будущего, содержащимися в книге, эта свобода (с точки зрения их предпочтения) оказывается мнимой. В веере альтернатив, предлагаемых вниманию читателя, было бы тщетно, например, искать такую (кстати, более чем правдоподобную), как торжество мира между народами, социальной справедливости, экономического благосостояния и всестороннего развития личности в условиях коммунистического общества. При всем внешнем многообразии и пестроте сценариев выбор в конечном счете ограничивается двумя альтернативами: с одной стороны, «стандартный мир» (иначе говоря, усовершенствованная капиталистическая система), «свободный от сюрпризов» (то есть от глубоких социальных преобразований) и сулящий увеличение суммы добра (умножение дохода на душу населения, увеличение досуга, продление средней продолжительности жизни и т. п.) при некотором смягчении отрицательных явлений в жизни; с другой — всевозможные кошмарные сценарии «менее стабильного мира», «экономического застоя», «эрозии демократии» вплоть до «тоталитарного господства» и «термоядерных катаклизмов».
В сущности, социальный идеал, призванный если не увлечь, то, во всяком случае, примирить с собой общественное мнение — это не что иное как идеализированный государственно-монополистический капитализм, спроецированный в будущее. Его предпочтение заранее заложено в веере альтернатив и торчит из них, как уши царя Мидаса. При этом нас еще пытаются заставить поверить, что он сохранил способность обращать в золото все, к чему прикасается (весьма сомнительный дар, если верить легенде!), стараются убедить в том, что предпочтение оказано нами самими, и тем самым возложить на нашу совесть ответственность за выбор, исподволь сделанный за нас.
Социально-политический прогноз Збигнева Бжезинского «Америка в технотронном веке», обошедший в форме статьи, брошюры либо обстоятельных выдержек всю буржуазную печать, ни по обстоятельности, ни по содержательности не идет ни в какое сравнение с футурологическим монументом Кана и Винера. Зато по претенциозности он может заставить побледнеть от зависти кого угодно. «Наш век, — провозглашает Бжезинский, — отныне уже не является обычной революционной эпохой; мы вступаем в новую фазу метаморфозы в истории человечества. Мир находится на пороге трансформации более драматической по своим историческим и человеческим последствиям, чем те, которые были порождены будь то французской либо большевистской революциями… Как бы это ни шокировало их почитателей, но к 2000 году будет общепринято, что и Робеспьер, и Ленин были умеренными реформаторами».[34] Подобная идеологическая метаморфоза, заставляющая апологета государственно-монополистического капитала выступать в роли ультрареволюционного пророка, весьма примечательна. Однако претенциозная напыщенность Бжезинского вызывает скорее насмешку, чем раздражение. Значение великих исторических событий и общественных деятелей измеряется не громкими фразами. Есть весьма простой критерий, позволяющий отличить великое от шумного, значительное от преходящего. Подлинное величие исторических событий и связанных с ними людей измеряется их влиянием на историю. Иначе говоря, если эти события и личности подлинно велики, то их значение не меркнет, а, напротив, возрастает по мере того, как мы удаляемся от них во времени, ибо гипотетическая история человечества, из которой была бы вычеркнута их деятельность, оказывалась бы с каждым десятилетием все менее похожей на действительную историю. Вот почему к 2000 году Ленин, несомненно, будет выглядеть в глазах человечества еще более великим революционером нашего столетия и всей истории.
Вклад Бжезинского в социальное прогнозирование по преимуществу сводится к изобретению громких эпитетов и обоснованию претензий технократической элиты, представителем которой он сам себя считает, вершить судьбы американского народа и всего человечества на мнимом основании ее «особой одаренности и компетентности». Что касается десяти сформулированных им черт будущего «технотронного общества», то они являются сомнительной компиляцией из трудов Комиссии 2000 года, работ Д. Белла, Г. Кана, М. Маклюэна и других, возможно более тщательно приспособленной к идеологическим запросам государственно-монополистического капитала. Социальные преобразования отождествляются им с социальной инженерией, модернизация ограничивается повсеместной «американизацией», и даже излюбленные всеми футурологами экскурсы в сферу науки и образования выливаются в примитивную попытку обосновать их приобщение к «Большому бизнесу»: «Интеллектуальная община, включая университет, могла бы стать еще одной „отраслью промышленности“, отвечающей социальным потребностям, диктуемым рынком, с интеллигенцией, жаждущей высших материальных и политических вознаграждений». Заверения Бжезинского в том, что «общественные метаморфозы будут постепенными и спокойными» и не будут сопровождаться «упорной борьбой за политическую власть» со стороны ученых и интеллигенции, заслужили ему особую благосклонность «Большого бизнеса».