Я боготворю его и зову Евангелие, а другие говорят «скука», и многие, которым я доказывал, не хотели кончать, хотя и не враги славянофильства и не совсем пустые люди. А Кельсиева с удовольствием читает и девица, и светский человек, и ученый. (…)
36. ГРАФУ Н. П. ИГНАТЬЕВУ. 28 августа 1872 г., Афон[122]
Частное
Милостивый государь Николай Павлович, сверх моего официального ответа на предписание Ваше за № 843, позволяю себе сказать в этом письме несколько слов горячей и искренней благодарности за Ваши советы и за обещание поддержки, сообщенные в частном ответе Вашем. Ответ этот Ваш немного успокоил то волнение, в котором я был после ультиматума выехать со Святой Горы.
При всей искренней моей благодарности за Вашу доброту и Вашу ко мне снисходительность, позвольте мне сказать Вашему Превосходительству вот что: я хотел пробыть на Афоне до начала или половины октября, кончить для Каткова (который платит мне недурно за мои восточные повести) довольно большой роман из здешнего быта, так что мне бы проездом через Москву получить около 1000 рублей. Теперь приказание выехать с Афона расстраивает все мои расчеты и с этой стороны. Ваше Превосходительство укоряет меня за мои долги. Согласен, хотя не видал еще, чтобы они хоть какое-нибудь влияние имели на дела службы; согласен, что это нехорошо. Нехорошо для меня, но я не понимаю и никогда не пойму, что службе от этого? Разве бездарность, которой мы так богаты на службе, и без долгов не в тысячу раз вреднее долгов без бездарности? А у нас на константинопольской и вообще на дипломатической службе долги — обычай. Кто же из наших не должен, если говорить правду? Я сказал «бездарность без долгов»; а то еще много есть примеров бездарности с долгами, напр(имер) покойный Байков[123] и другие. Вообразим себе такой пример (я говорю «вообразим» себе) — М. А. Хитрово, которого я, по моему крайнему разумению, считаю одним из самых блестящих наших деятелей, вообразим себе, что он много должен, что такой человек много должен, но как-нибудь старается платить и не просить казну платить за него; а рядом с ним вообразим себе какую-нибудь жалкую посредственность… назовем какое-нибудь вымышленное имя, напр(имер) Славонравов, Честолюбов, какой-нибудь Унтер-Шустер из наших дипломатов и консулов, не имеет долгов. Кто больше принесет службе пользы — такой человек, как Хитрово, или эти Унтер-Шустеры и Честолюбов ы? Простите мне, Ваше Превосходительство, я человек теперь ненормальный, а правильнее — больной. За доброту и за протекцию — благодарность живую, горячую, искреннюю, за упреки — оправдания такие, не лишенные известной vivacite[124]! Угодить в этих случаях, Ваше Превосходительство, трудно. Я давал жене моей 150 р(ублей) в месяц, когда она жила в Одессе и Цареграде. Она была довольна, я стеснялся — и вдруг узнал, что уже в Петербурге меня обвиняют в том, что я даю ей мало и что она постоянно нуждается. Я в 68-м году послал ей из Петербурга в Тульчу 1000 рублей, чтобы она отчасти уплатила долги и ехала бы комфортабельно до Янины. Она предпочла заплатить как можно больше долгов моих, оставила себе около 100 рублей, и ей недостало на путешествие до Янины. Что же?! Ей выдают из Посольства 10 лир (!!!), и Куманин пишет мне преглупо-наставительное письмо, за которое, конечно, так как против него я не был связан никаким подчинением, я дал ему добрую сдачу. Видите, Ваше Превосходительство, как трудно угодить людям в этом случае: платишь долги — виноват, жене мало дал, говорят; жене много даешь — зачем долги не платишь! Поэтому и на этот раз Ваше замечание о моих долгах больше удивило, чем огорчило меня. Я вынужден даже предупредить Ваше Превосходительство, что так как Вы запрещаете мне жить до октября на Афоне, то я не буду в силах кончить покойно мой труд для г-на Каткова и придется мне именно вследствие этого изгнания занимать где попало еще лир сто, по крайней мере, ибо не могу же я, больной человек, по приезде в Россию me trouver sur le pav[125].
Прошу Ваше Превосходительство рассматривать, если угодно, это письмо как бред ненормального человека.
Доброту Вашу я ценю, Вы знаете, но о долгах не понимаю никаких замечаний, ибо это дело частное. (…)
Мы, Николай Павлович, оба с Вами христиане не для восточного вопроса, а настоящие верующие (так я слышал везде об Вас); нас с Вами будет судить Бог, а не презренные газетные фигляры!
«Яко аще бы враг поносил ми, претерпел бых убо; и аще бы ненавидяй мя на мя велеречевал, укрылся бы от него. Ты же человече равнодуше, владыко мой и знаемый мой; иже купно наслаждался еси со мною брашен, в дому Божий ходихом единомышлениен!» (смотр (ите) час шестый, псалом Давида!)
Простите мне, Ваше Превосходительство, мне, полумонаху, полуконсулу эти cris de l'ame![126]
С глубочайшим почтением имею честь быть Вашего Превосходительства покорнейший слуга
К. Леонтьев.
37. ГРАФУ Н. П. ИГНАТЬЕВУ. Август 1872 г., Афон
Милостивый государь Николай Павлович,
Я имел честь получить предписание Вашего Превосходительства от 15 августа за № 843.
Из частных моих писем Вам уже известно, что самое здоровье мое (как я этим летом убедился окончательно) требует отъезда в Россию, поэтому я и без того долго бы не мог замедлить на Святой Горе. Теперь же я, конечно, употреблю все мои усилия для скорейшего исполнения воли императорского посольства; но при всем этом я осмеливаюсь просить, чтобы и Ваше Превосходительство благоволили войти в мое положение.
Во 1-х, во время летних жаров и после неудачного моего путешествия сухим путем в Константинополь здоровье мое ухудшилось и только теперь начало слегка улучшаться. Дальнее путешествие в настоящее еще жаркое время для меня решительно невозможно. К тому же, ко всему прочему, предстоящему мне, — в Одессе, Москве и Петербурге свирепствует холера, а я (как, может быть, Вы изволили слышать) страдаю и крайним малокровием, и совершенным расстройством пищеварения.
При таких условиях ехать сейчас же было бы безумием.
До получения Вашего предписания я думал выехать в конце сентября или начале октября. Теперь я употреблю все усилия мои собраться в путь не позднее 10-го или 15-го сентября, когда время будет прохладнее.
Что касается до греков и до их клевет, то две-три недели больше или меньше, конечно, не ухудшат и не улучшат их политических о нас мнений, и я уверен, что начальство не захочет никогда в угоду им подвергать страданиям и без того изможденного и измученного человека.
Они преследуют теперь своими криками всех русских без различия, и Ваше Превосходительство, если угодно, можете узнать из частного моего письма г-ну Ону, каким гонениям подвергаются даже беззащитные русские монахини в [нрзб.]. И этим бедным и полуграмотным женщинам приписывают панславистические цели. Греческий гнев не утолится, если и я буду принесен им в жертву.
Вашему Превосходительству известно также из последних писем моих, что я на службу консулом возвратиться теперь не в силах и намереваюсь просить высшее начальство удостоить меня отставки с какой-нибудь соразмерной пенсией. Поэтому императорское посольство лучше всего в состоянии определить, на каком положении мне ехать в Россию и продлить ли мне отпуск до разрешения вопроса об отставке или принять иные меры, сообразные с законами и с моим положением. Насчет этого я буду ожидать предписаний.
Наконец, я должен еще сознаться, что именно в настоящую минуту достаточных средств для скорого предприятия
столь дальнего пути (у меня нет. — Д. С.). Я мог бы, может быть, получить порядочную сумму от г-на Каткова, но по болезни моей не могу ручаться ни за срочность окончания работы, ни его высылки на Афон и боюсь, как бы, дожидаясь от него денег до октября (как я думал сначала), не возбудить неудовольствия Вашего.
Поэтому и позволяю себе просить почтительнейше о выдаче мне хотя бы взаимообраэно (если иначе нельзя) около ста турецких лир из каких-либо сумм, имеющихся в Посольстве, для того, чтобы я скорее мог удовлетворить выраженным в предписании Вашем требованиям.
Публикуется по автографу (ГМЛ).
38. К. А. ГУБАСТОВУ. 16 января 1873 г., Салоники[127]
Нет! Видно, еще искра прежнего сочувствия есть в наших сердцах! Только что я написал Вам, как получил Ваше милое и менее обычного казенное письмо.
Не могу понять чувств, обуревающих П-ва[128], и потому, при всей искренней моей к нему приязни, как-то не могу его жалеть душевно. Вообще, я этим бракам, от которых много ждут, не сочувствую. Брак есть разделение труда, тяжкий долг, святой и неизбежный, но тяжелый, налагаемый обществом, как подати, работа, война и пр. Работа и война имеют свои поэтические и сладкие минуты, ими можно восхищаться, но надо помнить, что одна большею частью нестерпимо скучна, а другая очень опасна и тяжела. Отчего же на брак не хотят смотреть как на общественное тягло, которое иногда не лишено поэзии, но от войны и тяжелой работы отличается тем, что война опасна, но не скучна, а работа большею частью скучна, но не опасна физически? Брак же для женщины опасен физически, а для мужчины — скучен большею частью крайне. Я согласен с тем французом, который сказал: L’amour n’a rien a faire avec les devoirs penibles et severes du mariage[129].